непокорную голову, которую даже во сне мучило обретение опоры, которой всегда жаждет человек.
– Ты говорил во сне по-французски…
– Что я сказал?
Морель отвел глаза. Посмотрел вдаль, его взгляд не так-то легко было поймать.
– Что-то насчет человеческого достоинства…
Он повернулся к юноше с той спокойной улыбкой, которая исходила больше от доброты глаз, чем от иронической складки губ.
– Так кто же ты на самом деле?
– Меня зовут Юсеф Ланото, и я три года проучился на юридическом факультете в Париже.
– А потом?
– Вайтари приставил меня к вам, чтобы я вас стерег.
– Это было очень любезно с его стороны.
– Нельзя, чтобы вы попали живым в руки властей. Вы бы и там утверждали, будто единственная цель ваших поступков – защита слонов…
– Но ведь это правда.
– После Сионвилля вас приговорили к смерти. Вы злоупотребили нашей помощью, скрыли подлинные политические цели нашего движения… Раньше привести в исполнение приговор было невозможно из-за американского журналиста.
– Понятно.
– Я должен был вас убить, когда он уедет. Когда мы останемся одни…
– Ну что же, значит, теперь, – сказал Морель.
– Да, теперь… – Голос Юсефа был полон горечи… – Потом вас изобразят перед всем миром героем, отдавшим жизнь за независимость Африки.
Морель слегка наклонил голову. Его губы сжались еще плотнее, челюсти набрякли, лицо снова приняло упрямое выражение.
– Здорово, ничего не скажешь! Только вы дали маху. Со мной такие штучки не пройдут.
Говоришь, национальные интересы? Знаем, слыхали, меня от них тошнит, навидался – у Гитлера, у Насера… Самые большие кладбища слонов – у них. Но если желаете выполнять работенку сами – не возражаю. Меня это устраивает. Только делайте. Будь то вы или мы, желтые или черные, синие, красные или белые, мне все равно. Я всегда буду с ними. Но при одном условии. Для меня ведь важно только одно… – В голосе его вдруг зазвучала злость.
– Я хочу, чтобы уважали слонов.
– Знаю, – тихо сказал Юсеф.
Морель снова взглянул на дуло пулемета. Почти с надеждой: ему так хотелось немножко передохнуть, прежде чем идти дальше. Это была минутная усталость, ничего больше, и стыдиться не приходилось.
– Короче говоря, ты должен был меня пристрелить, – сказал он с оттенком сожаления.
– Интересно, что же тебе помешало? Да, впрочем, не поздно… Пожалуй, момент лучше не придумаешь.
– Я не собираюсь этого делать.
– Да ну? Почему же?
Юсеф поглядел на него с любовью. Перед ним стоял человек, которого надо беречь, неотразимое доверие которого надо оправдать и беречь, как последний перл творения…
– Думаю, наши дороги пока не расходятся, – сказал он.
Эйб Филдс стоял посреди дороги, уставившись на кожаный портфель. Тот, набитый воззваниями и прокламациями, полный неоправданных надежд, валялся в дорожной пыли…
Филдс нагнулся и поднял портфель. Ерунда все это, – подумал он, пытаясь цинично хихикнуть, чтобы пересилить душевную боль. – Нужны вовсе не манифесты и петиции, а важные биологические открытия, по авторитетным отзывам, там как будто дело идет на лад. Научный советник при английском правительстве, – он ведь лицо официальное, – сделал недавно крайне оптимистическое заявление. Этот видный деятель утверждал, будто медленное накопление радиоактивности вследствие применения атомной энергии через длительный отрезок времени безусловно повлияет на гены, в результате чего среди новорожденных будет около девяноста процентов кретинов, а может быть, и десять процентов гениев, которые, в свою очередь, распахнут перед человечеством дверь в эру прогресса и благосостояния. Эйб Филдс воспрянул духом и даже захохотал. Сжимая в руке портфель, он повернулся к немке. Та рыдала" глядя на заросли, в которых скрылся Морель со своими двумя спутниками. Эйб Филдс взял ее за руку.
– Wein nicht [9], – сказал он ей на идише, думая, что говорит по- немецки. – Ты же знаешь, с ним ничего не может случиться.
Иезуит с утра ехал до просеке у подножия горы; он возвращался к себе с легким сердцем, готовясь провести еще один сезон на месте раскопок, наедине со своими мыслями и рукописями; да и орден предпочитал, чтобы он находился в недрах африканских джунглей, а не в Европе. А он ничуть не страдал от изгнания, ибо вел постоянную переписку с полудюжиной людей, чьи имена озаряли эпоху и чьи мысли, порой совсем отличные от его собственных, давали отцу Тассену бесценные доказательства от противного. К усталости от бессонной ночи примешивалась другая, более давняя, с которой труднее было справиться, она немного печалила иезуита. Он испытывал живейшее любопытство, смешанное с досадой при мысли, что вскоре расстанется с земным бытием, так и не сумев предугадать грядущие перемены, такие же случайные и не связанные друг с другом, как и эти горы, мимо которых едет с утра. Он был достаточно связан с людьми, чтобы не жалеть, что выходит из игры, не имея возможности присутствовать при самых волнующих ее перипетиях. Всячески пытался подавить властное любопытство, которым сам себя попрекал, считая его лишенным смирения, однако же с возрастом оно неуклонно возрастало, быть может, потому, что с приближением конца каждое явление приобретало для отца Тассена большую остроту. Жалел, что не может привезти из своей поездки более утешительных сведений, но давно выработал в себе терпение, а слишком торопиться не было необходимости. Он вспомнил последние слова, сказанные Сен-Дени при расставании, когда тот стоял возле его лошади; во взгляде священника, казалось, еще горел отблеск лунной ночи. «Поговаривают, отец мой, будто вы укрыли нашего друга в одном из ваших лагерей и что он просто набирается сил для новой борьбы, но я не пойму, почему бы вам проявлять такую симпатию к человеку, желающему возвести себя в главного защитника природы. Как мне кажется, это противоречит всему, что известно о вашем ордене, и даже тому, что вы пишете сами. Если я верно вас прочел, вы не очень-то многого ждете от наших потуг и как будто считаете, что милость Всевышнего – тоже всего лишь биологическая мутация, которая может наконец дать человеку органическую способность проявить себя, как он хочет. Если так, то борьба Мореля, его старание возвысить людей, наверно, должны вам казаться тщетными и даже смехотворными; вероятно, те воспоминания, которым мы вместе предавались, только позволили вам получше скоротать ночь… Своими воззваниями, брошюрами, комитетами защиты и партизанщиной Морель, как должно вам казаться, тщился осуществить недостижимую мечту, в одиночку пропеть гимн надежде… Но я не могу допустить подобного скептицизма и предпочитаю верить, что и вы питаете тайную симпатию к этому бунтарю, вбившему себе в голову, что он может вырвать у самого неба какое-то уважение к нашему роду. В конце концов, мы несколько миллионов лет назад выбрались из тины и кончим тем, что когда-нибудь восторжествуем над жестоким законом, который был нам предписан, потому что наш друг прав: этот закон давно уже пора изменить. И тогда от нашей слабости останется лишь сброшенная на ходу лишняя оболочка».
Иезуит коротко кивнул, – жест, который мог вызвать и внезапный скачок лошади, а может, то был знак согласия. Тонкие, но не злые губы, которые смягчались еле заметной иронической складкой в уголках рта; пронзительный взгляд узких глаз, крупный костистый нос – отец Тассен напоминал обликом бретонского моряка, привыкшего вглядываться в даль. Враги любили вспоминать, что среди предков иезуита были знаменитые морские разбойники, а он не сердился, когда намекали, что в нем течет кровь искателей приключений. Он ведь и сам пережил одно из самых прекрасных и увлекательных приключений, которые выпадают на долю человеку, освобождая его от сомнений и вселяя уверенность в конечное торжество счастья. Он медленно покачивался в седле в такт ходу лошади, иногда быстрым движением поворачивал голову, чтобы посмотреть на горы или на дерево, на причудливое переплетение ветвей, ласкавшее глаз, ибо уже давно предпочитал знак дерева знаку креста. Он улыбался.