Голос становится насмешливым: «… потому что ты боишься, что это войдёт у меня в привычку».
«Речь идёт не о привычке. Об отчаянии…»
«Ты бы меня стыдился».
«Нет! Иногда я стыжусь, что я человек, что у меня такие же руки, такая же голова, как у них…»
«У кого „у них“? У немцев?»
«У них. У нас. Надо очень верить в воздушных змеев дяди Амбруаза, чтобы смотреть в глаза человеку как он есть и думать: я невиновен. Это не он замучил до смерти Жомбе, не он на прошлой неделе командовал расстрелом, когда шестерых заложников-'коммунистов' изрешетили пулями…»
Голос удаляется:
«Что ты хочешь, надо выжить, спасти своих… Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь?»
Я встаю, беру фонарь и иду через двор в мастерскую. Воздушные змеи здесь, всё те же, и их всегда нужно делать заново. Я раз двадцать собирал и «Жан-Жака Руссо», и «Монтеня», и даже «Дон Кихота», этого великого непризнанного реалиста, который был так прав, когда видел вокруг себя, в таком как будто знакомом уютном мире, безобразных драконов, чудовищ, научившихся притворяться и прикрываться личиной доброго малого, «который даже мухи не обидит». С тех пор как появился человек, число мух, поплатившихся своими крыльями из-за этой успокоительной поговорки, достигло сотен миллионов.
У меня уже давно нет ненависти к немцам. Что, если фашизм — не уродливая бесчеловечность? Что, если он
И резня ужасной будет, Говорю тебе как мать.
Я зажигаю фонарь. Воздушные змеи здесь, но запускать их по-прежнему запрещено. Не выше человеческого роста, говорится в постановлении. Власти боятся этих небожителей, боятся шифровки, обмена условными знаками, сигналов подпольщиков. Детям разрешается только таскать их за бечёвку. Летать запрещается. Больно видеть, как наш «Жан-Жак» или наш «Монтень» волочится по земле, тяжело видеть их ползающими. Когда-нибудь они снова смогут подниматься ввысь и улетать «в погоне за небом». Они снова смогут успокаивать нас и утешать. Может быть, смысл существования воздушных змеев в том, чтобы красоваться.
В конце концов я всегда брал себя в руки. Это был просто инстинкт самосохранения. Неважно, что у Флери такое: просто сумасшествие или священное безумие. Главное — не терять веры. Иначе не выжить. «Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь?» Я вытирал глаза и продолжал работу.
Иногда дети приходили мне помочь тайком от родителей: Ла-Мотт находилась в пяти километрах от Клери, и надо было беречь обувь. Мы мастерили воздушных змеев и складывали их до будущих времён.
Однажды утром я получил вести от Эстергази. Она по-прежнему регулярно приходила в «Прелестный уголок», несмотря на то что её посетило тяжёлое горе: умер Чонг. Она сама мне об этом сказала, с ещё красными от слёз глазами.
— Я себе куплю таксу, — добавила она, сморкаясь в платок. — Не надо распускаться.
Было 12 мая 1944 года. Во время обеда дверь конторы открылась и я увидел Франсиса Дюпре. Со своими подложенными плечами, напомаженными волосами, неестественно длинными ресницами и большими и нежными глазами, он как будто перенёсся сюда прямо из Неаполя -«страны огненных поцелуев»; в его венах наверняка плавала добрая доза «лекарства», потому что он был в великолепной форме. Видимо, мадам Жюли остерегалась его «забывать», потому что опасность всё увеличивалась: гестаповцы явно нервничали. Никогда ещё
— Как дела, молодой человек? Он присел на мой стол:
— Будьте осторожны, друг мой. На днях я видел листок с фамилиями. Около некоторых стоял крест, около вашей — только вопросительный знак. Так что будьте осторожны.
Я ничего не сказал. Он покачивал ногой.
— Я сам немного беспокоюсь. Мой друг, майор Арнольд, с минуты на минуту ждёт перевода в Германию. Не знаю, что со мной будет без него.
— Что ж, вы можете поехать с ним в Германию.
— Не вижу, как это сделать.
— Он найдёт способ.
Мне не следовало поддаваться соблазну, потому что Исидор Лефковиц побелел.
— Простите меня, господин Дюпре.
— Ничего. Я не знал, что она вам рассказала.
— Я ничего не знаю. Что касается этого вопросительного знака около моей фамилии… Мне не в чем себя упрекнуть.
— Всё зависит от точки зрения, избираемой по поводу представления, составляемого о данном предмете…
Я продолжил фразу:
— … ибо самый осмотрительный и проницательный человек тем не менее связан рядом потребностей, которые, не являясь первостепенными, всё же имеют значение.
Мы расхохотались. Это была игра в пустую риторику, которую знали все лицеисты.
— Жансон-де-Сайи, старший класс, — прошептал он. — Как это всё сейчас кажется далеко, Боже мой!
Он понизил голос:
— Она хочет вас видеть. Сегодня в три часа дня у «Гусиной усадьбы».
— Почему у усадьбы? Почему не у неё?
— Она поедет за покупками, а это по дороге. И потом… — Он посмотрел на свои ногти с маникюром. -… не знаю, что ему пришло в голову, но этот славный Грюбер будто с цепи сорвался. Представьте себе, позавчера он осмелился обыскать виллу графини.
— Не может быть, — проговорил я с комком в горле.
Я думал о «горничной» Одетте Ланье и о нашем приёмнике-передатчике.
— Неслыханно, не правда ли? Конечно, просто ради порядка. Впрочем, я её предупредил. Конечно, положение ухудшается. Говорят даже, что нам угрожает высадка противника… Мой друг Франц… майор Арнольд очень обеспокоен. Конечно, если только англо-американцы посмеют это сделать, их тут же отбросят в море. Во всяком случае, будем надеяться.
— Люди живут надеждой.
Мы обменялись долгим взглядом, и он вышел.
Было тринадцать тридцать. Я не мог усидеть на месте и пришёл к усадьбе на час раньше. Руины того, что было «турецким изделием на нормандский лад» Броницких, поросли травой и приобрели странно декоративный вид, как если бы их поместил здесь в искусственной заброшенности умелый художник.
Я знал, что из-за нехватки бензина мы вернулись во времена экипажей, но всё-таки был поражён, увидев, как Жюли Эспиноза подъезжает в жёлтом фаэтоне, сидя позади кучера в голубой ливрее и шапокляке. Она величественно вышла из фаэтона, в огромном рыжем парике, выставив грудь, отставив зад, в платье, затянутом в поясе, как на открытках начала века. Её мужественные черты имели ещё более решительное выражение, чем всегда, и, с пачкой «Голуаз» в руке, с окурком в углу рта, она представляла собой ошеломляющую смесь Ла Гулю кисти Тулуз-Лотрека, светской дамы и пожарного. Я мог только смотреть на неё в остолбенении, и она объяснила сердитым тоном, что всегда было у неё признаком нервозности:
— Я даю garden-party в стиле девятисотого года. Кажется, эта падаль Грюбер начинает мне не доверять, а в таких случаях надо быть на виду. Не знаю, что происходит. Kriegsspiel[41], судя по распоряжениям, но все заправилы вермахта примчались сюда со всех