общества. Наоборот, прежде всего это не должно казаться приобретённым. Надо, чтобы это имело естественный вид, в некотором роде врождённый…
Меня возмущала любезная улыбка, с которой мадам Жюли принимала эти наставления, она, так часто осыпавшая бранью клиента за то, что он «позволял себе». Она не проявляла ни малейшего нетерпения и подчинялась. Я заставал её держащей карандаш то зубами, то губами и декламирующей басню Лафонтена, делая перерывы, чтобы проводить пару, что случалось часто, так как каждая из девиц с лёгкостью принимала по пятнадцать — двадцать клиентов в день.
— Выходит, что у меня простонародный выговор, — объяснила она мне. — Ну да, площадь Пигаль. Эта старая саранча называет это «народный говор» и прописала мне упражнения, чтобы я от него избавилась. Я знаю, что у меня дурацкий вид, но что ты хочешь: раз надо, значит надо.
— Почему вы так стараетесь, мадам Жюли? Это меня не касается, но…
— У меня свои причины.
Походка также причиняла ей много забот.
— Хожу как мужик, — признавала она.
Она тяжело переваливалась с одной ноги на другую, и это сопровождалось покачиванием плеч и приподнятых рук с оттопыренными локтями, походка, в которой действительно не было ничего женского и которая напоминала движения профессиональных борцов на ринге. Мадемуазель де Фюльбийак очень об этом сожалела:
— Вы не можете так ходить в обществе!
В результате я мог видеть хозяйку осторожно перемещающейся из одного конца гостиной в другой с тремя-четырьмя книгами на голове.
— Держитесь прямо, мадам, — приказывала мадемуазель де Фюльбийак, отец которой был морским офицером. — И прошу вас, не держите всё время во рту окурок, это выглядит очень некрасиво.
— Вот дерьмо, — говорила мадам Жюли, когда пирамида книг шумно рушилась. И тут же добавляла:
— Мне надо отучиться от этой привычки ругаться. Это может вдруг вылезти в неподходящий момент. Я столько раз в своей жизни говорила «дерьмо», что это стало второй натурой.
У неё была «не наша» внешность, на что несколько раз указывала мадемуазель де Фюльбийак; она казалась мне немного похожей на цыганку. Много лет спустя, когда я приобрёл некоторые познания в области искусства, я понял, что черты Жюли Эспинозы напоминали женские лица на византийских мозаиках и изображения на саркофагах в пустыне Сахаре. Во всяком случае, это лицо напоминало об очень древних временах.
Однажды, войдя в контору, где клиенты оплачивали комнату, перед тем как подняться наверх с девицей, я обнаружил Жюли Эспинозу сидящей за стойкой с раскрытым учебником истории в руке. Закрыв глаза и держа палец на книжной странице, она читала наизусть, как бы стараясь выучить урок:
— … Таким образом, можно сказать, что адмирал Хорти стал регентом Венгрии вопреки своей воле… Его популярность, значительная уже в…
Она заглянула в учебник.
— … значительная уже в семнадцатом году, после битвы при Отранте, так возросла после того, как он разгромил в девятнадцатом большевистскую революцию Белы Куна, что ему оставалось лишь склониться перед волей народа…
Она заметила моё удивление.
— Ну и что?
— Ничего, мадам Жюли.
— Не обращай внимания.
Она поиграла кончиками пальцев своей маленькой золотой ящерицей, потом смягчилась и спокойно добавила:
— Я тренируюсь для того дня, когда немцы будут здесь.
Уверенный тон, с каким она говорила о немыслимом, то есть о том, что Франция может проиграть войну, вывел меня из себя, и я вышел, хлопнув дверью.
Какое-то время я думал, что мадам Жюли старается ради того, чтобы открыть «первоклассное» заведение, но потом вспомнил, что она еврейка, и не мог понять, как она собирается осуществить этот блистательный замысел, если нацисты выиграют войну, в чём она так уверена.
— Вы собираетесь укрыться в Португалии?
Лёгкий тёмный пушок над её губой презрительно дрогнул.
— Я не из тех, кто скрывается.
Она раздавила свою сигарету, глядя мне прямо в глаза:
— Но они мою шкуру не получат, это я тебе говорю.
Меня сбивала с толку эта смесь мужества и пораженчества. Кроме того, я был слишком молод, чтобы понять такую жажду выжить. В моём состоянии тревоги и эмоционального голода жизнь не казалась заслуживающей подобной привязанности.
Жюли Эспиноза продолжала наблюдать за мной. Можно было подумать, что она судит меня и готовится вынести приговор.
Однажды мне приснилось, что я стою на крыше, а мадам Жюли — внизу, на тротуаре, подняв глаза и ожидая моего прыжка, чтобы подхватить меня. Наконец настал момент, когда, сидя на кухне напротив неё, я закрыл лицо руками и разразился рыданиями. Потом она слушала меня до двух часов ночи под шум биде, который практически не прекращался в этой «гостинице транзита».
— Нельзя же быть таким идиотом, — пробормотала она, когда я поделился с ней своим намерением во что бы то ни стало попасть в Польшу. — Просто не могу понять, как это тебя не взяли в армию, раз ты такой идиот.
— Меня признали негодным. У меня сердце бьётся слишком сильно.
— Послушай меня, малыш. Мне шестьдесят лет, но иногда я чувствую себя так, как будто я жила — или пережила, если предпочитаешь, — пять тысяч лет, и даже как будто я была здесь ещё раньше, когда мир рождался. И потом, не забывай, как меня зовут. Эспиноза.-Она рассмеялась. — Почти как Спиноза, философ, может быть, ты слышал о нём. Я могла бы даже отбросить «Э» и называться «Спиноза», так много я знаю.
— Почему вы мне это говорите?
— Потому что скоро дело будет так плохо, наступит такая катастрофа, что твоя болячка в ней растворится. Война будет проиграна, и во Франции будут немцы.
Я поставил свой стакан:
— Франция не может проиграть войну. Это невозможно. Она полузакрыла глаза над своей сигаретой.
— Для французов нет невозможного, — сказала она.
Мадам Жюли встала с пекинесом под мышкой, взяла сумку с бутылочно-зелёного плюшевого кресла. Она вынула оттуда пачку купюр и снова села:
— Для начала возьми это. Потом будут ещё. Я смотрел на деньги на столе.
— Ну, чего ты ждёшь?
— Послушайте, мадам Жюли, на это можно жить год, а мне не так уж хочется жить. Она усмехнулась.
— Дитя хочет умереть от любви, — сказала она. — Тогда ты должен поторопиться. Потому что скоро начнут умирать со всех сторон, и не от любви, поверь мне.
Я испытывал горячую симпатию к этой женщине. Может быть, я начинал догадываться, что, говоря о «проститутке» или «сводне» с презрением, люди таким образом низводят человеческое достоинство на уровень зада, чтобы легче было забыть о низостях ума.
— Всё-таки не понимаю, почему вы мне даёте эти деньги.
Она сидела передо мной в сиреневой шерстяной шали на плоской груди, со своим шлемом чёрных волос, глазами цыганки и длинными пальцами, которые играли маленькой золотой ящерицей, приколотой к корсажу.
— Конечно, ты не понимаешь. Поэтому я тебе объясню. Мне нужен такой парень, как ты. Я составляю