несколько прекрасных храмов. Широкие проспекты без тротуаров, обсаженные пальмами, пустынны, только проносящиеся мимо машины кажутся обитаемыми островами. Я кружил в этой населенной машинами пустоте, все время возвращаясь на Уилширский бульвар, где есть тротуары. Они здесь как оазисы.
В конце концов меня вынесло к дому одного моего друга. Он выдержал три операции, и дни его были сочтены. Он стал жертвой чисток во времена «охоты на ведьм», при Маккарти [3], в начале пятидесятых, и в течение десяти лет ему не давали работать. Когда я вошел, он строил из детского конструктора выдуманный им самим город. Он сооружает его уже два года, этот долбаный город- солнце, и отвлекается только затем, чтобы наспех дописать сценарий научно-фантастического фильма для телевидения, которому он регулярно что-нибудь поставляет. Но вся его творческая энергия уходит на создание идеального города. Он строит его и разрушает, снова и снова шлифует детали. Он работает в сарае в глубине сада, за бассейном. Его город — смесь пластмассы и стали с мучительной мечтой, поиск красоты и совершенства, который гораздо сильнее болезни подтачивал его силы. Я было взялся за его Дом Культуры с видом на море, но через полчаса не выдержал и сбежал, оставив его онанировать в одиночестве.
В машине я включил радио и услышал о столкновениях на расовой почве в Детройте. Двое убитых. После бунта в Уоттсе, в результате которого погибли тридцать два человека, всю страну будоражит одна мысль: Америка всегда побивала собственные рекорды в более или менее короткие сроки.
Когда речь идет о людях, можно в крайнем случае утешиться Шекспиром, достижениями медицины или полетами на Луну. Но когда речь идет о собаке, найти алиби невозможно. Каждый раз, навещая Батьку, я читал в его глазах немой вопрос: «Что я сделал, почему меня заперли в клетку, почему я тебе больше не нужен?» Перед этим природным простодушием у меня не было другого ответа, кроме ласки и утешения. Уходя из зоопарка, я преисполнялся настоящей ненависти к самому себе и вспоминал знаменитую фразу Виктора Гюго, которую я долго и тщетно пытался найти, пока г-н Элу, нынешний президент Ливана, не напомнил мне ее: «Говоря “я”, я имею в виду всех вас, несчастные».
Каждый день я отправлялся в питомник.
Интересно было бы взглянуть на себя со стороны.
Было семь часов утра. Кроме зверей и ночного сторожа, в «Ноевом ковчеге» не было ни души. Цветы и листья баюкали на утреннем ветерке тяжелые капли росы, рожденные восходом.
Жирафа доктора Дулиттла смотрела на меня мягкими, женственными глазами сквозь тяжелые ресницы, которым позавидовали бы дамы от «Элизабет Арден»[4]. Почуяв меня издалека, Батька встал на задние лапы и приник к решетке. Я прижался щекой к железной проволоке, и он ткнулся в меня холодным носом, лизнул теплым языком. В собачьих глазах так легко прочитать выражение любви, и, подумав об этой любви и верности, я вспомнил свою мать. Но у моей матери глаза были зеленые. Еще я припомнил великолепную чушь, детище одного превосходного романиста, моего приятеля, сказанную тем тоном, который по-английски определяется хорошим словом supersilious, — смесь снисходительности, привередливости и душевного дендизма: «Я не люблю собак, — сказал он мне, — потому что не люблю покорной привязанности, которую они нам предлагают». Любопытно все-таки, куда может завести человека чувство собственного достоинства.
У меня не было ключа от клетки. Я присел на корточки с одной стороны решетки, а Батька улегся с другой, положив голову на вытянутые лапы и не сводя с меня глаз.
Небо было ясное и прозрачное — рассветное небо над Калифорнией, когда она еще не запружена миллионами машин, еще не запустила свои заводы и они не окутали город непроницаемой пленкой вредоносных испарений.
Я хотел уйти незамеченным. Мне не с кем и не о чем было говорить. Но я потерял всякое чувство времени; так бывает, когда минуты текут безмятежно, вы забываете себя и как будто растворяетесь в деревьях, свете и мягком воздухе.
Было, наверное, около десяти, когда появился чернокожий сторож; в зоопарке все звали его Киз. Это прозвище он получил оттого, что носил на поясе связку ключей и действительно был вроде ключника при клетках со львами, змеиных рвах, крокодильих бассейнах, обезьянниках и других милых уголках «Ноева ковчега». Он был в десятке метров от нас, когда Батька поднял уши, застыл на мгновение, потом вскочил и с рычанием бросился на решетку. В лицо мне полетели брызги слюны. Б ту же секунду я отчетливо представил себе образ, до сих пор не дающий покоя Америке: рабы, бегущие через хлопковые поля; но к нему добавилось и другое — внезапное преображение знакомого существа, мгновенный переход от дружелюбия к дикой враждебности.
Киз подошел к клетке, даже не взглянув на собаку, с сияющей улыбкой на лице — худощавый взрослый мальчик в рубашке с короткими рукавами и с маленькими усиками, прилепившимися над верхней губой, как бабочка. Смутное сходство с Малькольмом X.[5] Впрочем, мне на всех негритянских лицах видятся следы борьбы.
— Hello, — бросил он. — Хороший денек.
Я ответил, не вставая с земли, я избегал встречаться с ним глазами, а Батька кидался на решетку с хриплым рычанием. Изредка он замолкал и, повернув морду в сторону, обнажив зубы, косился на сторожа, а затем снова бросался вперед, с лаем требуя кровавой расправы. Чернокожий улыбался.
— No progress, — сказал я.
Киз посмотрел на собаку, потом вынул из кармана джинсов пачку «Честерфилда», не спеша вытащил сигарету, закурил и еще раз спокойно взглянул на пса.
— White dog. Белая собака, — произнес он.
Я помню, какое раздражение испытал в тот момент. Это действительно звучало несколько легкомысленно.
— Хватит, тут не над чем шутить, — сказал я.
— White dog, — настойчиво повторил он. — Понимаете?
Он продолжал буравить меня взглядом, как будто надеялся обнаружить во мне золотую жилу.
— Да нет, вы не можете знать. Это белая собака. Она откуда-то с Юга. Белыми собаками там называют специально обученных псов, которых полиция натравливает на чернокожих. Дрессировка что надо.
Во мне как будто что-то разорвалось. Потому что это я ее дрессировал. Знаменитые слова Виктора Гюго имеют и оборотную сторону: «Когда я говорю “вы”, я имею в виду и себя». Есть хорошая песенка: «Tea for two, and two for tea»[6], ее можно переиначить: «Я — это вы, вы — это я». Этому даже есть название: братство. В котором невозможно не состоять. Никакого запасного выхода.
Внешняя Монголия. Именно туда мне всегда хотелось удрать. Меня, конечно, прельщало слово «внешняя».
— Когда-то они преследовали сбежавших рабов. А теперь их натравливают на манифестантов.
Собака задыхалась. Я тоже, про себя.
— И потом, с таким сторожем жена белого человека может спать спокойно, когда мужа нет дома. Никто ее не украдет.
Киз затянулся сигаретой и с видом знатока посмотрел на Батьку.
— Прекрасный пес, — сказал он и покачал головой. — Но слишком старый. Лет семь. В таком возрасте их уже не изменить…
Он замолчал и, не отводя взгляда от собаки, о чем-то размышлял. Сейчас мне кажется, что именно в тот момент ему в голову пришла идея, которую он впоследствии осуществил, и под этим задумчивым видом крылся назревающий план.
— Be seeing you, — сказал он. — До скорого.
Он медленно пошел дальше; ключи позвякивали у него на поясе.
Батька тут же успокоился и принялся искать блох.
Я отправился в кабинет Джека, но никого там не нашел. Джек был в студии и наблюдал за шимпанзе, снимавшимся в обезьяньей телеверсии «Ромео и Джульетты».
Я вернулся домой. Моя жена ушла на собрание Городской лиги, которая занимается трудоустройством безработных чернокожих. Правда, среди них не очень-то много обычных безработных. Им просто не дают