Глафира открыла дверь и замерла на пороге.
На лавке сидел Саша Кондаков, чисто выбритый, молодой. Одет он был в рубаху, что она ему сама вышивала на «Звездочке», когда шли с верфи. Только узка ему стала та рубаха или сопрела в сундуке — подмышками лопнула. Сидел Саша на лавке, смотрел на Глафиру и смеялся.
— Пришел… — от порога сказала Глафира, а у самой губы задрожали. — Что ж так долго?
— Поветерья[27], Гланя. не было, да и занесло меня далеко.
Он протянул к ней руки. Глафира, словно этого и дожидалась, бросилась к нему в объятия.
— Олешек, Сашенька! Заждалась тебя, баской ты мой! — Только теперь она заметила, сколько черточек на его лице прочертило время. — Где же ты пропадал столько годов? Жил как? Почему не писал?
— От тебя, Гланя, ничего не утаю. В плен я попал тяжелораненый. Война кончилась — в лагере два года под Мюнхеном был, Все к тебе, Гланя, рвался, да не вырвался. Там у нас говорили: кто в плену был, тому лучше домой не возвращаться — тюрьма и каторга, а чужая сторона хоть и злая мачеха, да не тюремщик. За океан я подался. Как жил, сама понимаешь: на чужбине, что в океане — ноги жидкие. Вижу я народу там неприкаянного — дождем не смочить сколько. Будешь удачи покорно ждать — не дождешься, надо своими силами пробиваться. Ты, Гланя, знаешь, голова у меня на выдумку горазна[28], но сколько я ни бился — жизнь что луна: то полная, то на ущербе. Гонял я лес по реке Горн в штате Монтана. Служил солдатом в стране Гондурасе. Помощником механика плавал на вонючей каботажке, рейс Чарльстон — Савенна — Джексонвиль. Даже делал бизнес на рыбе, но капитала не нажил. Если все, что я за эти годы пережил, вспомнить да записать, книга-роман получится, читать будешь — не оторвешься. Время да разлука любовь сушат, а я, что ни год, все больше тебя любил, Гланя, кручинился. Да на одной кручине моря не переедешь. Подвернулся мне один человек, вроде наш, русский.
Ума не приложу, откуда про жизнь мою ему было известно, но все знал доподлинно. Хочешь, говорит, жить как люди живут — вот тебе пять тысяч шведских крон на норвежский банк в Нурвоген, а пять тысяч после, как с делом справишься. Деньги большие. Такие деньги за здорово живешь не получишь. Но сама знаешь: по какой реке плыть, ту и воду пить. Согласился я. В то время жил я в африканской стране Конго. Работал смотрителем на руднике О'Катанга. Собачья жизнь и собачья работа. Как только я документ подписал, посадили меня в самолет и отправили в Гамбург. Ну, тут… Ты, Гланя, дверь заперла? — спросил Кондаков. Он у порога прислушался, открыл дверь, вышел из дома, осмотрел все вокруг, вернулся и накинул крючок.
— Ни одному человеку я того не говорил, что тебе скажу, — начал Кондаков и прикрутил фитиль так, что лампа чуть не погасла. — Когда темно, кажется, никто тебя не подслушает, а при свете и у стен есть уши.
Он пошел к Глаше, нащупал ее горячие руки, обнял.
— Переправили меня, Гланя, — продолжал он, — самолетом в Гамбург, большой портовый город. Ночью на машину посадили и долго куда-то везли. Стал я жить в отдельной комнате. Кормили меня, как борова на откорм, до седьмого пота по наукам гоняли. Весу я не прибавил, скорее отощал.
— Чему же тебя, Саня, учили? — удивилась Глафира.
— Стрелять, да чтобы без промаха. Писать, да чтобы кому не адресовано, прочесть не мог. Передачу по рации вести, чтобы пеленгом не нащупали. Учили быть не тем, что есть. Восемь месяцев учили всякой научной хитрости.
— Не пойму я, Саня. Учили тебя день обращать в ночь. Лампу ты прикрутил, а человеку свет как воздух нужен. Все живое к солнцу тянется.
— Дерево тянется к солнцу, а человек — к счастью!
— Где же, Саня, твое темное счастье?
— Ты, Гланя, мое счастье.
— С тобой я, Саня, с тобой…
— Насмотрелся я на нищее счастье да на голодную любовь. Мы с тобой в Нурвогене будем жить! Мотобот купим «Звездочку», в память той, архангельской. На свою тоню ходить будем…
— Разве мы с тобой нищие? Я, если ста ну рыбу шкерить, за мной не угнаться. Ты, Саня, на всю артель лучший механик…
— Горб хочешь гнуть?
— Хлеб потом не посолонишь — пресно есть будет.
— Я тебя зову праздновать, а ты из будней ног не вытащишь! К счастью тебя зову…
— Легко зовешь, словно в кино.
— Почему легко? Еще только полдела сделано. Счастье надо еще заработать.
— Счастье-то, Саня, чужое…
— Почему чужое?
— Не наше, не русское. Ты сам чужбину мачехой назвал, а меня от матери увезти хочешь.
— Одно дело на чужбине чужой кисе кланяться, другое — своей кисой похваляться. Деньги везде деньги — и рубль и шведская крона.
— За что же, Саня, тебе шведские кроны?
— Я все расскажу. Без твоей подмоги мне одному не управиться. Да и тебе, чтобы со мной в Нурвоген уйти, надо себя показать, заслужить доверие. Я за тебя, Гланя, поручился. Спрашивали там меня — прошло много лет, сомневаются они, а я: «Там люди, говорю, не меняются!» Как видишь, не ошибся. Погоди, Гланя, я в окошко посмотрю, не подслушивает ли кто. — Он подошел к окну, отвернул занавеску и приник лбом к стеклу.
Печурка нагрелась докрасна. Сквозь щели неплотно закрытой дверки светили раскаленные угли. Голова Глафиры пылала, а тело бил озноб. Она плотнее завернулась в платок, оперлась о стену, прислонила затылок к холодному замку висящей на стене берданки.
— Хорошо тут в распадке, даже брёха собачьего не слыхать, — обронил Кондаков, поправляя занавеску. — То, что я, Глаша, скажу тебе, должно быть под строгим заветом. Ни по дружбе, ни под пыткой — никому ни слова. Клещами из тебя будут тащить — молчи. Нет у меня никого дороже тебя, но, если кому- нибудь словом обмолвишься, убью без сожаления. Помни.
Кондаков раскурил трубку и, дымя табаком, ходил взад и вперед между лавкой и окном. На ноги его падал красноватый отблеск из печурки. Тело черной тенью мелькало на сиреневом квадрате окна.
— Этой осенью в Карском море, — говорил он, — будут проводиться большие учения Северного флота. Очень эти маневры интересуют наших хозяев. Дам я тебе, Глаша, денег, купишь шнеку с подвесным мотором. В порту Георгий каждый человек на виду, если ты считаешь это дело рискованным — купим шнеку или бот в Мурманске. С утра в артели бери расчет, скажи — перебираешься в Койду.
У Кондакова погасла трубка, он присел на корточки к печурке, открыл дверцу, лучиной достал уголек, положил в чубук и раскурил. Красный отблеск ложился на его лицо, подчеркивая надбровную складку, прямую линию рта.
Западный берег острова Гудим до северной оконечности крутой и скалистый. Но пограничники хорошо изучили свой край обрывистых, неприступных склонов. Катер благополучно вошел в маленький залив, и они высадились на прибрежные камни. Начальник погранотряда шел впереди, ему были знакомы кондаковское домовище и тропинки, исхоженные пограничным дозором. На западной стороне перешейка, соединяющего северную и южную части острова, овчарка начала проявлять признаки беспокойства. Шерсть на загривке Астры поднялась. Злобно ворча, она снова взяла след и повела на восток.
Прошли первые дома поселка. Свернули в распадок. Обогнули сараи. Открылось кондаковское домовище.
— Ты поняла, Гланя? — сказал Кондаков, не отрывая взгляда от жарких углей.
— Война… — не то спросила, не то утвердительно сказала она.
— А хоть бы и война, нам-то с тобой что! — через плечо бросил Кондаков.
— Нам-то что — мы уйдем в Нурвоген! Вот у Вали Плициной ребенок должен народиться, ей не все равно. Механик Тимка на инженера хотел учиться… Капитан «Акулы» мечтает в самом большом театре басом петь, Тоне Худяковой не все равно, у нее мужа в ту войну убили, для этой у нее Сережка растет… Ты