находимся в переписке.
— Но на бедную Верочку обрушилось сразу все, — сказала Морозова, — ваш разрыв, смерть Риммочки.
— Нет, как раз наоборот, — сказал Скрябин, — девочку потерять было ужасно, но это несчастье отвлекло немного внимание Веры от другого… Я тоже за последнее время очень устал и нервы мои расстроились… А тут является в Париж Сафонов, начинает вести интриги против Татьяны Федоровны…
— Сафонов вас любит, — сказала Морозова, — он дорожит вашим творчеством.
— Если б он любил меня и дорожил мною, — горячо сказал Скрябин, — то он понял бы, что наконец со мной мой друг Татьяна Федоровна… Она так глубоко понимает, что нужно для моего творчества, с такой нежностью и самоотверженностью ухаживает за мной, создавая атмосферу, в которой я могу свободно дышать…
— Так ли это, Александр Николаевич? — сказала Морозова.
— Так, именно так. Я бесконечно сожалею, что вы не узнали ближе друг друга, это привело бы к взаимному уважению и глубокой симпатии… Работаю сейчас много и хорошо. Задумал нечто грандиозное… Но это пока будущее… Итог… Мистерия… Огромное сочинение… А пока делаю поэму для оркестра… Поэма экстаза… Она гораздо больше, чем Третья симфония подготовит к восприятию духа Мистерии… — Несколько прохожих остановились, посмотрели вслед. Скрябин заметил, поморщился.
— Не люблю парижан, — сказал он, — обыватели, чуть не в их духе, пальцами указывают.
— Это, очевидно, оттого, что вы не в шляпе, — улыбнулась Морозова.
— Париж мне надоел, — сказал Скрябин, — нужна тишина… Мы едем в Италию, в Вальяско… Очаровательная природа… Кстати, милая Маргарита Кирилловна, не будете ли вы так любезны избавить меня от хлопот по переводу и сопряженных с ними расходов. Передайте Вере при свидании шестьсот рублей, мне же переведите остальные четыреста.
Комнатка была маленькая, примитивно меблированная, с огромной неуклюжей кроватью, с лубочным изображением какого-то святого на стене. Правда, из окна открывался чудесный вид на залив, однако сейчас был дождь, и залив скрыт в тумане.
— Обожаю солнце, — говорил Скрябин, — в дождливые дни я, Танюка, как-то увядаю… Тоска… И от Веры ничего… Она там с детьми, а газеты полны ужасов… Не знаю, доехала ли Маргарита Кирилловна.
— Ты беспокоишься о всех, — сказала Татьяна Федоровна, — а Маргарита Кирилловна не беспокоится о том, что гениальный русский композитор живет в тесных комнатках у самой линии железной дороги, так что весь дом сотрясается, о том, что мы с трудом взяли из кафе напрокат разбитое пианино.
— Но ведь в России беспорядки, — сказал Скрябин, — связь с Россией прервана…
— Морозова лишила тебя материальной поддержки гораздо ранее нынешних событий, — сказала Татьяна Федоровна, — это интриги Веры Ивановны и тех, кто вокруг нее.
— Танюка, нельзя быть такой сердитой, — сказал Скрябин.
— Милый Саша, — сказала Татьяна Федоровна, — ты очень скоро убедишься сам.
— Тасичек, — сказал Скрябин, подходя и обнимая Татьяну Федоровну, — не надо нытья… Ведь я бодрюсь, моя милая, стараюсь думать, что все будет хорошо… А если нет, ты все-таки не разлюбишь? Ангел мой, какую ты мне силу даешь… Ведь мне, в сущности, все равно… Успешка-то я хочу только для денежек, чтоб мой Тасинька сыт и пьян был!.. Кстати, одна моя бывшая ученица по Московской консерватории здесь… Приглашает нас в гости… Муж у нее, оказывается, социал-демократ… Вот уж не думал… Познакомимся там с известным марксистом Плехановым… Очень любопытно…
За столом, с по-российски кипящим самоваром и грудой баранок сидели рядом Плеханов и Скрябин. И Роза Марковна Плеханова, и Татьяна Федоровна, и хозяева — Ольга и Владимир Кобылянские — смотрели с интересом на встречу этих двух столь разных и в то же время столь близких людей.
— Кровь революции и зло царизма, — горячо говорил Скрябин, — только теперь я понял, чем навеяна моя музыка Поэмы экстаза… — Он подошел к роялю и сыграл кусок. — Это героизм, это идеалы, за которые сейчас борется русский народ… Дорогой Георгий Валентинович, эпиграфом Поэмы я решил взять 'Вставай, подымайся, рабочий народ!'. Как это дивно…
— Я не играю ни на каком инструменте, — сказал Плеханов, — но музыку люблю… Особенно боевое, сильное, могучее в музыке… Ваша музыка, Александр Николаевич, близка сонатам Бетховена, Берлиозу, Вагнеру…
— Ну, это уже пройдено, — сказал Скрябин, словно бы обиженный, что его сравнивают с Бетховеном, — искусство — это движение… У Бетховена и, особенно, у Берлиоза учиться ныне не приходится… В них нет идеи мессианства.
На лице Плеханова явилось неудовольствие.
— Всякое творчество, как и всякая деятельность человека, должно стремиться к объективной истине, — сказал он.
— Объективной истины нет, — вскричал Скрябин, — истина всегда субъективна… Истина нами творится… Истина творится творческой личностью, и она тем независимей, чем личность выше.
— От чего независимей? — спросил Плеханов. — От общества, от природы?
— Не только от общества, но и от мира, — сказал Скрябин, — весь мир в нас… Ведь мы сотворили Солнце и Солнечную систему и постоянно продолжаем их творить… Когда мы перестанем их творить, их не станет.
— Александр Николаевич, — сказал Плеханов, — как это ни печально для вас, не природа живет в вас, а вы, подобно всем позвоночным и даже беспозвоночным, живете в природе… Таковы факты…
— Да, факты опасный и не легко побеждаемый враг, — сказал Скрябин. — Это любимый афоризм Блаватской… Великой мессианской женщины-пророчицы.
— Вот как, — сказал Плеханов, и его глаза остро полемически блеснули, — вот вы отрицаете истину… Но почему у вас, в вашем творении мира так много понаделано разных, маленьких, плохеньких истин, вроде истеричного учения Блаватской… Почему отрицание истины у вас сочетается с предельным легковерием? Почему истины Блаватской вы объявляете своими, ведь они же не вами рождены.
— Жорж, — сказала Роза Марковна, — давайте пить чай.
— Я почти всему научился из своего творчества, — через него я проверяю все… И землю, и небо.
— Нет, милый Александр Николаевич, — сказал Плеханов, — напрасно вы обращаетесь к небу… Против вашего идеалистического индивидуализма не растет никакого зелья на небе… Печальный плод земной жизни, он исчезнет, лишь когда взаимные земные отношения не будут выражаться принципом: человек человеку волк…
— Но мне всегда была отвратительна эксплуатация человека человеком, — сказал Скрябин. — Она противна моему миропониманию… Это нечто уродливое, негармоничное… Первая моя симфония имела эпиграфом 'Придите, все народы мира…' Я за социализм… Но за социализм мессианский… История человечества есть история гениев… Историю творят гении.
— История творит гениев, — сказал Плеханов, — гении — это люди, возвысившиеся до полного понимания хода исторического процесса, говоря словами Коммунистического манифеста…
Была солнечная погода, спокойное, ясное море, зеленые горы… Это был юг Италии в расцвете своем, декабрь мягкий и ласковый. Скрябин, Плеханов, Татьяна Федоровна и Роза Марковна совершали очередную совместную прогулку.
— Посмотрите на эти горы, — говорил Скрябин, — это не просто горы, это выражение чего-то материального и неровного внутри нас. Вот уничтожьте эту неровность внутри себя, и гор не станет. Погода тоже есть результат внутреннего состояния человека.
— Какого же именно человека, — спросила Роза Марковна, — ведь нас много… Я, Жорж, вы, Татьяна Федоровна…
— Это все равно, — сказал Скрябин, — потому что мы единая многогранная личность. И знаете, я пробовал как-то вызвать погоду своим внутренним усилием… И у меня выходило… Вот вы смеетесь…
— Ну, тогда спасибо вам, Александр Николаевич.
— За что? — спросил Скрябин.
— Вы сегодня такую прекрасную погоду нам отпустили… Солнце, голубое море…
— В Париже Александр Николаевич пробовал вызвать грозу и это ему удалось несколько раз, —