был центральный двор – 35 шагов в длину и 17 в ширину. Санитарных удобств не существовало, и каждое утро приходилось тащить и опорожнять наши туалетные бачки. Охрана так боялась эпидемии, что все вокруг было буквально забрызгано хлорной известью. Я называл это нашим самым хлористым годом,[9] но тут было не до шуток. У нас воспалились глаза, зубы и ногти шатались, а подошвы ботинок отделились от верха. Условия были хуже некуда.
И вот в этих условиях я испытал кульминацию пугающей одержимости двадцати лет. Германия и Америка воевали друг с другом. Пришел триумф Хаустхофера. Я не сомневался, что Гитлер со своей командой поднимали тосты за присоединение этих «пруссаков Азии» к их благородному делу нападением на Пёрл-Харбор. Теперь я знал наверняка, что Германия будет разбита. Если суждено хоть чему-то остаться от моей родины, я должен что-то предпринять, чтобы предоставить свои знания в распоряжение союзников до того, как сотрут в порошок все хорошее и плохое заодно. Как-то корреспондент агентства Херст Пресс Кихоу получил разрешение на посещение Форт-Генри. Мне удалось переброситься с ним в уголке парой слов. «Я хорошо знаю вашего босса, – сказал я ему. – Не окажете ли вы мне небольшую услугу?» К счастью, он вспомнил мое имя. Я дал ему письмо, которое он сунул в карман. Оно было адресовано американскому госсекретарю Корделлу Халу. Спустя несколько дней оно лежало на столе моего друга по гарвардскому клубу – Франклина Делано Рузвельта. В нем я предлагал себя в качестве советника по ведению политической и психологической войны с Германией.
Ответ пришел немедленно. К воротам Форт-Генри подрулил большой черный лимузин. С разрешения, полученного через американского посла в Канаде Пирпойнта Моффета от премьер-министра Макензи Кинга, сидевшие в машине попросили встречи с заключенным номер 3026. Меня посетили Джон Франклин Картер, советник президента, которого я знал еще по Германии, и его жена. «Президент принимает ваше предложение, – сказал он мне. – Но вначале скажите мне, как ваши дела здесь?» Хотя я и пощадил их, не стал знакомить с большинством подробностей, однако бедная госпожа Картер была доведена до слез. Я сказал им, что просто мне невозможно работать в моем нынешнем месте заключения, с чем Картер полностью согласился, хотя он и предупредил меня, что придется преодолеть ряд трудностей перед тем, как можно будет все окончательно организовать.
Прошло несколько месяцев, пока стали происходить дальнейшие события, но однажды прибыл какой-то американский агент и забрал меня с собой. Это случилось 30 июня 1942 года, в годовщину путча Рема. «Вынужден вас огорчить, доктор Ганфштенгль, – произнес он, – мы не можем предоставить вам полную свободу. Мы, так сказать, одолжили вас у британцев, которые настаивают на том, что вы должны оставаться под замком». Я был в таком восторге, что удрал из Форт-Генри, что возражать не стал. «Понимаю, – заметил я, – я – первая единица ленд-лиза». Мы поехали на виллу Картера в Вашингтоне, где теплый и дружеский прием хозяина смыл злоключения почти трех лет. «Перед тем, как приступим к обеду, доктор Ганфштенгль, – сказал он, – я должен познакомить вас с охранником, которого выбрал президент в соответствии с нашими договоренностями с британским правительством». Это было чем-то вроде холодного душа, но я подумал, что чем скорее я увижу этого парня, тем лучше. Картер провел меня в соседнюю комнату, а там стоял сержант армии Соединенных Штатов Эгон Ганфштенгль. Мы обняли друг друга медвежьей хваткой, и я, не стесняясь, расплакался.
Мое первое интервью чуть вообще не положило конец моей миссии. Меня поместили в офицерское бунгало в Форт-Бельвуар. Меня представили командиру в звании генерала, и мы стали говорить о том о сем и о ходе военных действий. Во время разговора я встал и подошел к висевшей на стене большой карте Атлантики. «Для вторжения в Европу у вас есть лишь одно место, генерал, и оно – вот здесь, – сказал я, коснувшись пальцем Касабланки. – Это – ближайшая точка к вашим складам, и вы сможете захватить Северную Африку и через минуту будете в Италии». Я ничего не знал о военной стратегии и просто делал, как мне казалось, разумный комментарий. Генерал меньше бы ужаснулся, если бы я взорвал бомбу. Он без объяснений прервал беседу, вышел из бунгало, охрану которого потихоньку утроили, а Эгона быстро убрали. Потом я слышал, что генерал бушевал, что я – шпион и, похоже, все знаю об операции «Факел». Дело дошло до самого президента, который, как мне рассказали, от души хохотал, но предположил, что будет лучше, если меня поместят где-нибудь в другом месте.
Суть того, что следует дальше, была с огромным мастерством рассказана в художественной форме самим Джоном Франклином Картером в его книге «Разговор в Катоктине», которую он опубликовал под именем Джея Франклина. В ней он от моего имени излагает в качестве моего вклада в воображаемый разговор с Рузвельтом и Черчиллем в разгар войны в охотничьем домике в горах Катоктин суть докладов, которые я делал в течение последующих двух лет.
Фактически, я был первым государственным преступником в истории Соединенных Штатов. Моим реальным убежищем была старомодная вилла в Буш-Хилл, что примерно в пятидесяти километрах от Вашингтона, за Александрией по дороге на поле сражения Булл-Ран времен Гражданской войны. Когда-то симпатичный кирпичный дом, окруженный широкой верандой, с гниющими остатками конюшен и хижинами рабов – сомневаюсь, чтобы его хоть как-то ремонтировали со времени бума 1850-х. Он находился несколько поодаль от дороги в смешанном лесу из дуба, клена и бука общей площадью 150 акров. Его выбрал доктор Генри Филд, один из моих основных собеседников, который, разъезжая по окрестностям, отыскал двух старых дев – хозяек дома, ежившихся в кустах в попытке укрыться от буйства пьяного старшего дворецкого. Они были в восторге от предложения отдать дом в аренду властям на любой срок. В главной гостиной дома, обветшалой, сгнившая парча отделялась от стен, нависая на портреты американских предков.
Остальная челядь состояла из Джорджа Баера – еврейского художника, которого я однажды встретил в Швабинге – мюнхенском пригороде, где жили художники, до того, как он бежал от нацистов, и его американской супруги – дочери хорошо известного тенора Патнема Грисволда. Единственным недостатком было то, что они считали обязанности по дому чем-то ниже своего достоинства. Случались разные домашние кризисы, и, хотя мы разработали сложный график мытья посуды по очереди, в конечном итоге они ушли. Соответственно, наше питание варьировало между хаосом и чуть ли не голодом из-за пьяницы повара и периодами обжорства, когда порядок восстанавливался. Скучать определенно не приходилось. Самое лучшее – Эгону было разрешено быть со мной.
У меня был удобный кабинет и гигантский мощный радиоприемник, по которому я слушал все немецкие радиопередачи, что помогало мне в работе над докладами. Каждую неделю шесть-семь машинописных листов с анализом текущих событий оказывались на столе у президента. Непрерывным потоком прибывали посетители из вооруженных сил и Государственного департамента, желавшие услышать мои объяснения внутренней напряженности нацистского режима. Единственной ложкой дегтя был доктор Филд, с которым, боюсь, я не очень ладил. Он приезжал, как правило, дважды в неделю и, вовсе не относясь к тем, кто всегда полагает, что есть те, кто лучше знает, ощущал неуместное удовольствие в том, что досаждал мне мелкими неприятностями. Особо он обращал внимание на продолжающееся присутствие Эгона, и я слышал, что лорд Галифакс даже поделился с президентом своими сомнениями в надежности моего охранника. Как мне рассказали, президент возразил: «Да, он может быть сыном Ганфштенгля, но он также и мой сержант!» Президент был достаточно любезен, приказав, чтобы на вилле установили «Стейнвей-Гранд». Филду понадобились девять месяцев, чтобы договориться о настройщике, но оказалось, что к тому времени несчастный упомянутый джентльмен уже настраивал в раю арфы ангелам.
Мои доклады охватывали широкий диапазон. Я мог рассказать целиком о прошлом нацистской иерархии и интимных деталях биографии ее членов. Читая между строк речи Гитлера или Геббельса, я мог сделать вывод, на критике чего в данный момент может сосредоточиться пропаганда союзников. Мои личные знания внутренних проблем гитлеровского рейха позволяли мне противостоять целому ряду дичайших предположений союзников. Например, в феврале 1943 года, когда какое-то время перестали появляться публичные сообщения о деятельности Гитлера, тот факт, что на 23-й годовщине нацистской партии обращение к старой гвардии зачитал Герман Эссер, породил широко распространенные слухи о том, что Гитлер ликвидирован. Я отметил, что он, должно быть, все еще жив, насколько я знаю, его смерть стала бы сигналом к революции в Германии под водительством рейхсвера, но никаких признаков этого не наблюдалось. В мае того же года я, должно быть, стал первым, кто понял, что в германских заявлениях была истина в том, что резня польских офицеров в Катыньском лесу была совершена русскими, но, естественно, в то время такое предупреждение не приветствовалось.
Одно из моих предложений на фронте психологической войны – надо понимать, что я рассказываю по памяти и что мне не удалось сохранить практически ничего из документов, – касалось отношений между