жертв меня, конечно... Но, скажем, вы обыкновенный почтальон и живете в те времена, к примеру, в Штутгарте. Время от времени, когда мимо проходят эсэсовцы, вы должны восклицать “Хайль Гитлер” и приветствовать их нацистским салютом. Но кроме этого жизнь продолжается нормально, никакой разницы нет. Немножко боитесь войны, но когда началась война, то ваши побеждают, берут Польшу, так что вы немножко гордитесь Германией, не можете не гордиться. Так что у вас жизнь нормальная. А в России нет человека, который не боится. Двести пятьдесят миллионов людей, и все живут в постоянном страхе, все боятся, что кто-то на них донесет. Кто бы вы ни были, на вас могут донести, донести неизвестно кто, любой случайный прохожий. Конечно же вы стараетесь вести нормальную жизнь; на службе ли, в армии, вы стараетесь служить нормально. Не было никогда режима, где все бы нервничали, все боялись, все дрожали...
— Тогда ходил анекдот, где нашу страну сравнивали с автобусом: один ведет, половина сидит, остальные дрожат...
— Вот-вот... Все дрожали до известной степени, включая Сталина... Он тоже боялся, что его убьют, что-то сделают с ним... Он не чувствовал себя в безопасности и убивал людей без разбора, потому что боялся всех. Возможно, из-за этого его страха Ахматова была так уверена, что мы начали холодную войну. Потому что я у нее был, об этом рассказали Сталину, он разозлился и произнес: “Ах так, наша монахиня теперь иностранных агентов принимает!” Так что из-за этого началась холодная война... Она в это свято верила... Она ощущала себя частью истории, хотела войти в историю.
— Хотела или не хотела, она все-таки вошла в историю. Вы не думаете, что вы действительно “смутили Двадцатый век” ?
— Она на самом деле верила в то, о чем писала в “Госте из будущего”. Для нее это не было просто метафорой, игрой воображения. Она буквально в это верила...
— Но ведь бывает, что незначительные на первый взгляд события оборачиваются со временем эпохальными.
— Безусловно, маленький толчок начинает Бог знает что... Но в данном случае этого не было.
— Скорее всего. Поэты всегда эгоцентричны в той или иной мере. Без этого поэзия, наверное, невозможна. Но ведь это особый эгоцентризм, распространяющийся и на вас, включающий и вас. Ведь поэт, каким бы он эгоцентриком ни был, приглашает вас разделить с ним особый, неведомый для вас мир, переносит вас в другое измерение...
— Иосиф был именно таким. Когда я читал Иосифа, я иногда понимал, а иногда не понимал его. Но это всегда производило большое впечатление и оказывало на меня огромное влияние. Я понимал, что это написано великим поэтом. В этом я не сомневался. С самого начала я понял, что я в дружбе с великим поэтом. Он был несравним с другими поэтами. Это замечательный момент в истории русской литературы — пять великих поэтов — и потом он. Теперь конец, больше нету. Стоп. Я читал его поэзию и восторгался ею. И прозой тоже. Переводы его на английский я не считал вполне удачными. Это не передавало внутреннего... У меня же идея очень старая: лирическая поэзия — это то, что теряется в переводе. Это кто-то сказал: поэзия — это то, что теряется в переводе[70]. Иосиф тоже теряется в переводе.
— А как вы относитесь к его собственным переводам?
— То же самое. Я не говорю, что не годятся, но они не идут ни в какое сравнение с его русскими стихами. А по-русски... С самого начала, как только это начинается, вы в присутствии гения. А это уникальное чувство — быть в присутствии гения. Когда я был с Элиотом, я не чувствовал этого, хотя, может, Элиот и гений.
А Оден — да. С Оденом у меня было то же чувство. Я его хорошо знал. Друг наш, бедный Стивен Спендер, он не был гением, это ясно. Хотя его ранние стихотворения очень хороши. Это когда он был студентом, конец двадцатых—начало тридцатых годов... А с Оденом было абсолютно ясно, что он настоящий гений и как писатель и как человек. Несмотря на все его странности. Все его странности были странностями гения. Мне очень льстит, что я вообще его знал. Знаете, он мне посвятил стихотворение. Я этим очень горжусь, я уверен, что это мой единственный шанс попасть в историю. Хотя это не такое уж замечательное стихотворение, называется “Озеро” (“The Lake”). Это далеко не лучшее его стихотворение, но так как оно посвящено мне, я был очень горд.
— Стихи Иосифа “В Англии”, посвященные мне и моему мужу, тоже совсем не самые лучшие...
— Это неважно. Важно, что посвящено, что вы имеете прямой контакт. Это главное. Это выделяет вас, меняет ваше самовосприятие известным образом.
— В этих стихах есть слова о нашем тогдашнем доме, о нашей близости: “Плавающий в покое/мир, где не спрашивают “что такое ?/что ты сказал? повтори...” Я была невероятно растрогана, польщена и горда. Потому что он часто повторял, как замечательно, что я не переспрашиваю, а ему ничего не приходится повторять и объяснять. За границей это особенно ценишь. А вообще, мы тогда много ездили по Англии, и однажды по дороге в Йоркшир побывали в доме Стерна, сидели под яблоней Ньютона, а в Йорке видели дом, в котором родился Оден. Иосиф был счастлив. В стихотворении, посвященном Одену, содержится ряд аллюзий на эту поездку.
— Оден, по-моему, был северного происхождения. Он верил, что у него была какая-то скандинавская кровь. То ли норвежская, то ли исландская. И внешность у него не английская была, скорее он выглядел как швед. Но к нашему разговору о гениях я хочу одно прибавить: с гениями вы иногда чувствуете присутствие гения, а иногда нет. Бертран Рассел, например, был гениальным логиком, но я не чувствовал в его присутствии этой гениальности. Фрейда я встретил, когда он был глубоким стариком — и тоже ничего не почувствовал. Просто такой сердитый, злой профессор.
— А Стравинский каким-то образом даже на фотографиях излучает гениальность.
— Стравинский — да. Это была встреча с гением. Оден — да. Пастернак — да. Ахматова — да. Бродский — да. Цветаеву я не знал. Мандельштама не мог знать. Я помню, когда спросил Ахматову о Мандельштаме, она ничего не сказала, только начала плакать. А по поводу жены Мандельштама, как ни странно, никто не сказал мне ни слова ни в 45-м, ни в 56-м году. Никто, никто этого имени не произнес. Я понятия не имел, что есть такой человек. Помню, Ахматова говорила, что он восторженно был влюблен в свою жену. Я знал, что была жена. Жива она или нет, понятия не имел. Эти люди о ней не говорили. Они говорили о Блоке, о Мандельштаме...
— Вы постоянно связываете Иосифа со старшими поэтами. Очевидно, вы чувствуете в нем некое завершение традиции...
— Последний чистый гений.
— Вы думаете, что с ним закончилась “большая” поэзия?..