Если в его жизни последним — уже посмертным — путешествием в Венецию описан гармоничный рифмованный круг, то творчество Иосифа Бродского представляется мне ровной восходящей прямой. Построив график, где по горизонтали отложатся годы, а по вертикали — глубина, тонкость и виртуозность, такую получим линию: без срывов, спадов, всплесков — уверенно вверх. С каждым годом Бродский — хоть часто казалось, что выше уже некуда — брал нотой выше. И самое последнее его, январское, стихотворение — “Август” — есть образец некой абсолютной поэзии, высочайшей экономии языка, огромной смысловой, эмоциональной, музыкальной нагрузки на каждую букву. То же — в осеннем 95-го “Корнелию Долабелле”.
По поводу этого стихотворения я позвонил, чтобы выразить свои восторги, в пятницу 26 января, за два до. Бродский сказал: “Последняя строчка довольно точно отражает то, что со мной происходит”. Эта строчка — “И мрамор сужает мою аорту”. Аорта сузилась. Ток остановился. Остается — мрамор.
Лев Лосев точно приложил формулу Адамовича — “одиночество и свобода” — к Бродскому. Три с лишним десятилетия, с процесса 64-го года, он и был равен понятию “свобода”. Тот ее запредельный уровень, которого достиг Бродский — осенний полет ястреба над долиной Коннектикута — невозможен не в одиночку. Но это — в творчестве, в стихах, до приземления.
Пьеса Бродского “Мрамор” заканчивается словами: “Человек одинок, как мысль, которая забывается”. Если верно это уподобление, посмертное одиночество не может угрожать поэту. Так было и при жизни. Он знал любовь, дружбу, семейное счастье. Знал множество житейских радостей: с удовольствием водил машину, ценил вино, разбирался в еде, не пропустил ни одного кафе в Гринвич-Виллидже, восхищался Мэрилин Монро и Хэмфри Богартом, слушал своих излюбленных Перселла и Гайдна, смотрел первенство мира по футболу, и летом 94-го мы подробно обсуждали каждый игровой день. Его строчку справедливо отнести к нему самому: “...понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке”. И жизнь ему воздавала любовью и преданностью — отзываясь в рифму.
Наследием Иосифа Бродского занимаются и будут заниматься литературоведы, критики, ученые. Но есть один очень простой прием, вопрос, который вообще стоит задавать себе, когда читаешь стихотворение или рассказ, смотришь фильм или слушаешь музыку: “Это про меня или нет?”. Вот стихи Бродского — про меня, про нас. Один мой нью-йоркский приятель сказал: “Знаешь, я хоть и жил с рядом с Бродским, но даже не стремился с ним знакомиться. Думаю, зачем — ведь у меня и так никого ближе не было”.
О Пушкине и его эпохе
Лев Лосев. Вступление
В конце лета 1990 года, вернувшись домой из дальней поездки, я стал проверять записи на автоответчике и сразу услышал неповторимый голос Иосифа: “...звоню из глубины шведских руд...” (как и у всех русских, бытовая речь Бродского была пересыпана цитатами, полуцитатами, парафразами пушкинских строк). Дальше не следовало ничего существенного: просто хотелось поболтать, позвоню в другой раз, — но я был поражен звучанием его голоса — я уже давно не слышал его таким радостно звенящим. Через день или два Иосиф перезвонил, и я узнал, в чем дело: он влюблен, любим и женится. Началось последнее пятилетие его жизни, вторая, предсмертная, молодость — рождение дочери, обзаведение собственным домом, новый взлет трудоспособности. И прежде, по стандартным меркам, у Бродского не было непродуктивных периодов, но в эти пять с половиной лет он особенно много писал, путешествовал, выступал, ввязывался в политические и литературные дискуссии. Все его стихи этих лет предельно конкретны, словно адекватны реальности, но реальность — это живое и неживое в равной пропорции, а в последних стихах Бродского — только живое, быт, бытие, существование. Уже дважды чиненное хирургами сердце все чаще давало сбои, в его состоянии любой из нас перешел бы на пугливый инвалидный режим, а он не только работал в полную силу, но и засиживался за полночь с интересными собеседниками, веселился, выпивал и не бросал проклятого курева. Годами раньше он писал в шутливом послании другу:
И в другом месте, с той же иронией:
Сигареты сделали свое черное дело не хуже лепажей. Он умер, оставив молодую красавицу-жену, приняв меры перед смертью, чтобы arranger sa maison[1].
Хотя в свое время, еще в самиздате, имела место полемика относительно того, является ли Бродский Пушкиным сегодня или нет[2] , вряд ли стоит трактовать эту тему с большей серьезностью, чем это делал сам Бродский.
Сама параллельность некоторых моментов в биографиях двух гениев лишь подчеркивает, что Бродскому приходилось иметь дело либо с кошмарным, либо с гротескным вариантом пушкинской ситуации. Учрежденческие клубы и коммуналки, где юный Бродский завоевывал сердца первых слушателей, не только