двадцатичетырехлетний американец начал действовать.
Все, что положено получить, — он получил. Менеджеры отелей, которым он предлагал положить поэтическую антологию в тумбочку рядом с Библией, спрашивали: “Кто этот Роберт Фрост, на которого вы работаете?” Но так или иначе, к началу 94-го двенадцать с половиной тысяч книг уже разместились в сотнях гостиниц страны[48]. На счет зарегистрированного Кэрролом и Бродским общества American Poetry and Literacy Project стали поступать пожертвования — денежные и книжные. Весной 94-го Бродский ездил во Флориду с чтением стихов, сборы от которых пошли в пользу проекта. Но до супермаркетов, кажется, не дошло. Одна из особенностей Америки: благотворительное начинание здесь легче внедряется при безвозмездной поддержке. Человек, как правило, четко отделяет бизнес от общественного служения. В этом смысле для американца сборник стихов убедительнее выглядит в прикроватной тумбочке, чем на прилавке. Включая сюда и возможность, выписываясь из гостиницы, прихватить с собой книжку. Такое воровство Бродский с воодушевлением предусматривал.
У меня нет веских оснований считать то, что началось в нью-йоркском общественном транспорте в 92 году — следствием выступления Иосифа Бродского в Библиотеке Конгресса осенью 91-го. Вероятно, это просто совпадение — но совпадение весьма примечательное. Хотя почему не предположить, что в нью- йоркском муниципалитете читают газеты? Во всяком случае, с середины 92-го вагоны метро и автобусы Нью-Йорка украсились плакатиками со стандартным оформлением и заглавием: “Poetry in Motion” — “Поэзия в движении”. На плакатиках были стихи — Данте, Уитмена, Йейтса, Эмили Дикинсон, -Роберта Фроста, Гарсиа Лорки. По установленному правилу, количество строк не должно превышать шестнадцати, так что фрагмент легко прочитывается даже между двумя остановками. Следуя не столько завету Дюка Эллингтона (“Take the A train”), сколько жизненной необходимости, в своих ежедневных поездках на работу в поезде “А” я выучил наизусть потрясающие стихотворения сэра Уолтера Рейли и Чеслава Милоша. Тексты сменялись, появлялись все новые: Петрарка, Ахматова, Харт Крейн, Элизабет Бишоп. И, конечно, — Иосиф Бродский.
Осенью 94-го в “Нью-Йорк тайме” появилась большая статья о том, как нью-йоркцы воспринимают “Поэзию в движении”[49]. Среди прочего рассказывалось о лейтенанте полиции Юджине Роуче, который погрузился в размышления над двустишием Бродского:
Sir, you are tough, and I am tough. But who will write whose epitaph?
Дословно: “Сэр, вы крутой и я крутой, но кто кому напишет эпитафию?”
Естественно, что лейтенант Роуч сначала обдумал полицейские аллюзии этих строчек, после разузнал биографию Бродского и решил, что поэт так обращается к тирану.
Иосиф потом рассказал, что Роуч позвонил ему, чтобы получить разъяснение из первых рук, и получил. “Это не тирану, это скорее — другому поэту”, — сказал Бродский. По-моему, он гордился нью- йоркским лейтенантом полиции больше, чем другими своими читателями.
Стало быть, выбор стихов для “Поэзии в движении” был удачен, хотя Иосиф говорил, что хотел предложить другое двустишие:
Buenas noches, Don't mind the roaches.
“Спокойной ночи, не обращайте внимания на тараканов”, — написал на двух языках Бродский в своей “Нью-йоркской колыбельной”.
Надо быть нью-йоркцем, — а он был нью-йоркцем настоящим, — чтобы понять такое, не говоря — написать. Надо знать, что этот город фактически двуязычен, что целые районы его говорят по-испански и что в этих-то районах охотнее всего обитает самое распространенное здешнее животное.
Стихов о Нью-Йорке у Бродского вообще-то немного, что однажды он мне объяснил просто: “То место, в котором живешь, принимаешь за само собой разумеющееся и поэтому особенно не описываешь. <...> Нью-Йорк я ощущаю своим городом — настолько, что мне не приходит в голову что-то писать о нем. И переселяться отсюда в голову не приходит, разве что обстоятельства могут вынудить”[50].
Стихи легли в гостиничные тумбочки, стихи, надо надеяться, еще появятся в супермаркетах и аптеках рядом с молоком и аспирином, стихи ездят в метро. После восьмимесячного отсутствия в Нью-Йорке я приехал сюда на похороны и в своем привычном поезде “А” вновь увидел тот плакатик “Poetry in Motion”:
Sir, you are tough, and I am tough. But who will write whose epitaph?
Joseph Brodsky (b. 1940)
В сочетании “Иосиф Бродский” и “эпитафия” прочитывался новый страшный смысл, но поэзия продолжала быть в движении.
В Англии
Валентина Полухина. Вступление
Если Россия была великой болью поэта, а Италия — его большой любовью и, следует заметить, взаимной любовью, то Англия в лице Джона Донна и Уистена Одена, похоже, так и осталась поэтическим идеалом Бродского. Именно при соприкосновении с Донном и другими английскими метафизиками поэтические горизонты Бродского расширились за пределы континентальной Европы. Именно у Донна он научился переводу бесконечного в конечное, или, как сказал сам поэт в интервью Игорю Померанцеву в канун 350-летия смерти английского поэта, перефразировав Цветаеву, “переводу правды небесной на язык правды земной”, что, по Бродскому, и составляет суть поэзии. Донн научил его новому взгляду на вещи, дерзости и мастерству включать в стихотворение огромное количество научной и всякой иной информации, сложной строфике и лингвистическому остроумию. За “Большой элегией” последовал цикл из “Старых английских песен”, затем “Стихи на смерть Т.С.Элиота”, за метрическую основу которого, как известно, взято стихотворение Одена “In Memory of W.B.Yeats” (1939). Сам поэт неоднократно называл Одена, как, впрочем, и Цветаеву, своим идеальным поэтическим двойником. Если Цветаева для Бродского — поэт конечных истин, метафизический максималист, то Оден — идеал сдержанности и поэтического аскетизма. В стихотворении “Йорк”, посвященном Одену, на фоне йоркширского ландшафта нарисован ландшафт души самого Бродского — души стоика, скептика и гордеца, упражняющегося в смирении.