человек большого и щедрого сердца; он переплыл океан, чтобы предложить свою дружбу мудрому вождю Квиче, укрепить его власть в Амахе ибыть может — расширить её на соседние земли.
Далее Бельмон заявил, что Мартен с благодарностью принимает приглашение в Нагуа и отправится туда на обоих кораблях, чтобы предложить королю скромные дары. У него нет, правда, золота и серебра, которыми так богата Мексика, но зато он привез железо, которого тут недостает; топоры и пилы, плуги и бороны, и даже мушкеты и пушки. Чтобы не остаться в долгу перед многоуважаемым жрецом бога Тлалока, он преподносит ему вот этот пистолет вместе с мешочком пороха и пуль, а также стилет со стальным клинком и рукоятью из перламутра.
Пока негр переводил его слова, ворочая глазами и давясь слюной от возбуждения, и сам посол, и остальные индейцы на палубе “Зефира” не могли скрыть охватившего их возбуждения.
Инструменты и оружие, особенно оружие огнестрельное — это дары куда ценнее, чем золото и серебро!
Жрец грозного Тлалока не скрывал радости, разглядывая старый пистолет с раздутым дулом. Пробовал пальцем острие стилета, гладил полированную рукоять, и наконец захотел поделиться хорошими новостями с остальными воинами, которые напряженно ожидали в пирогах результатов его дипломатической миссии. Подойдя к борту, он во весь голос сообщил им благие вести.
Ответом был вопль радости. Копья, перья, весла, каменные томагавки, луки взлетали вверх и возвращались в вытянутые руки, удивительно ловко подхватывавшие их на лету. Лодки качались, тыкались в борт “Зефира”, сталкивались друг с другом, кружились внизу, как стая разыгравшися рыб. Имя героя этой манифестации проникло в толпу и теперь возносились крики в его честь.
— О-хе! Мартен, о-хе! — вопили гребцы и воины, потрясая булавами и щитами.
Мартен шагнул на главную палубу, обнял Бельмона и вымазанного красной глиной дипломата и стал между ними, повернувшись к берегам Амахи и смеясь во все горло.
Еще до захода солнца “Ибекс” был отбуксирован мимо банок с помощью шести больших индейских лодок и бросил якорь на спокойных водах лагуны в устье реки, рядом с “Зефиром”. Когда пали короткие сумерки, и потом ночь легла на залив и тьма покрыла море и сушу, весь берег засверкал красными точками огней. От них доносился гул многочисленных голосов, и черные силуэты мелькали на фоне пламени. Временами под аккомпанемент бубнов и свистулек вдруг взрывался гомон, крик, шум, у огня клубился вихрь фигур, напоминая поистине дьявольский шабаш. Видны были топающие ноги, мечущиеся тела, воздетые руки и хлопающие над головой ладони. Потом все успокаивалось, и лишь грохот барабанов разносился по реке, повторяемый другими барабанами где-то в глубине суши.
Только в полночь огни начали гаснуть и глубокая тишина, дожидавшаяся до тех пор окончания этих взрывов массового безумия, терпеливая и зловещая, вновь распростерлась вокруг.
На рассвете пришел туман. Теплый и липкий, он накрыл лагуну, а когда солнце взошло над морем из-за невидимой подковы атолла, белизна, пронизанная его сиянием, стала более слепящей, чем мрак ночи. Не было видно ни устья реки, ни берегов, ни леса, даже ближнего края суши, поросшего мангровыми зарослями, и даже “Ибекса”, стоявшего всего в нескольких десятках ярдов, а вершины мачт и верхние реи “Зефира” расплывались и исчезали из виду, словно погружаясь в молоко.
Пелена скрывала все, словно толстый слой пушистой ваты. Сквозь неё не проникало ни звука, а шум жизни на палубе тут же вяз, не уносясь за борт. Могло показаться, что корабль висит в молочно-белом сияющем пространстве, и что весь остальной мир исчез, пропал неизвестно куда, не оставив по себе и следа.
Потом мгла поднялась, словно занавес, и сквозь белесую муть проглянула поверхность воды. Показалась темная линия берега, чаща зарослей вокруг лагуны и повисший над заливом бледный диск солнца. Все это продолжалось едва ли несколько секунд, после чего белый занавес опустился снова и мир опять перестал существовать, если верить глазам и ушам.
Лишь потом из невидимой дали донесся приглушенный окрик, за ним быстрый размеренный плеск и шум разбивавшихся волн. Несколько лодок вынырнули из мглы у самого борта “Зефира”, а их рулевые требовали немедленно поднять якорь и подать концы для буксировки.
Мартен заколебался, стоит ли рисковать, но Бельмон заверил его, что проводникам можно доверять. Двое из них с обезьяньей ловкостью вскарабкались на палубу. Один стал у штурвала, другой сел верхом на бушприт. Несколько матросов под командой Ворста понимали якорь, поворачивая тяжелый дубовый кабестан, пока якорь не оторвался от илистого дна и, смывая грязь, поднялся в клюз. Корабль, сдвинутый этим маневром, медленно, почти незаметно двигался вперед, а потом стал поворачивать вправо, куда тянули его буксировщики. Два ряда пирог, расходившихся под острым углом в форме буквы “V”, рьяно взялись за дело, увлекая его к устью реки. Мгла, казалось, редеет; уже можно было различить ближайшие пироги и даже фигуры гребцов, за кормой замаячил силуэт “Ибекса” и буксировавшие его лодки, нанизанные на лини как бусины.
Мартен заметил, что течение, пересекавшее лагуну, шло не из основного русла Амахи. Это был только один из многочисленных рукавов, и явно не главный. Дельта реки занимала несколько миль побережья, создавая множество иных заливов, почти совершенно недоступных, как утверждал Бельмон. Только в эту лагуну выходили устья трех рукавов, из которых лишь средний был пригоден для прохода крупных кораблей, и то во время прилива.
Прилив как раз начинался. В море на востоке шумел мощный прибой, чьи валы перекатывались через низкую подкову атолла, мчались по заливу, проникали в лагуну и, растратив свою энергию на преодоление препятствий, тихо угасали у берега. Уровень воды заметно поднялся, течение реки забурлило, обращаясь вспять, и со дна вздымались на поверхность тучи бурого ила.
Потянул легкий ветерок, мглу порвало в клочья, солнце выглянуло раз, другой — и наконец открылась синева неба.
Пироги, тянувшие “Зефир”, входили в широкую горловину судоходного устья. Несколько шалашей из тростника и пальмовых листьев стояли на высоком левом берегу. Жили там, по-видимому, исключительно воины Мудреца — что-то вроде пограничной стражи, ибо когда те выбежали на полянку среди деревьев, чтоб приветствовать и проводить корабли белых людей, Мартен не заметил среди них ни единой женщины.
Потом сторожевой пост исчез за поворотом, а лес, становившийся все выше и все темнее, навис над водой. Ветер стих совсем, воздух стал густым и теплым, насыщенным запахом гнили и ещё сотнями других, наплывавших тяжелыми волнами: ванили, меда, свежей крови, благовоний, трупного яда, источаемого великолепными золотыми цветами, свежей мяты, сладкой акации, забродивших пивных дрожжей, чеснока, пижмы, гнилых шкур, лимона, навоза, мирра, камфары, перца, амбры…
Крупные пересохшие излучины заполнялись теперь водой, образуя обширные заливы и озера; на длинных песчаных отмелях грелись на солнце ленивые кайманы с темными, почти черными спинами и подбрюшьем в желтых пятнах; острова и островки, поросшие чащей кустов и деревьев, преграждали путь, а коварные мели таились под самой поверхностью воды, оставляя лишь узкие проходы то у правого, то у левого берега. Вдруг за поворотом в устье притока открывалась широкая гладь чистой воды — и все тут же исчезало в тени огромных деревьев. Их могучие, удивительно высокие, прямые стволы вздымались вверх, к солнцу, как колонны небывалого храма.
“Зефир” со своими высокими мачтами проплывал у подножья их словно букашка, заблудившаяся среди травы. Плыли весьма медленно, и чем дальше вверх по реке, тем медленнее. Непроходимые чащи, переплетения лиан, раскидистые кроны, чудовищно скрученные коренья, плотные стены зелени раскрывались перед носом и смыкались за кормой, словно джунгли сбегали к воде, чтобы отрезать им дорогу назад.
Тучи москитов гудели в тени под разлапистыми листьями, невидимые птицы отзывались в вышине, временами плескала рыба, раздавался шелест, крик — и стая обезьян мелькала среди ветвей.
А вокруг царил покой. Который, однако, казался только напряженным ожиданием того, что таилось в глубине леса — коварного и дикого, колебавшегося с выполнением своих невообразимых намерений.
Генрих Шульц, который с самого начала с недоверием отнесся к затее Мартена и Бельмона, чувствовал себя отвратительно как физически, так и душевно. Тропический климат, липкая влажная духота лишили его сна и мучили неописуемо. Генрих непрестанно потел, и с потоками воды покидали его силы, аппетит и присутствие духа.