В эмиграции присуждение Нобелевской премии Бунину было воспринято неоднозначно. Так, Марина Цветаева писала в связи с этим: «Премия Нобеля. 26-го буду сидеть на эстраде и чествовать Бунина. Уклониться – изъявить протест. Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее – Горький. Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи. Но – так как это политика, так как король Швеции не может нацепить ордена коммунисту Горькому… Впрочем, третий кандидат был Мережковский, и он также несомненно больше заслуживает Нобеля, чем Бунин, ибо если Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи, то Мережковский – эпоха конца эпохи, и влияние его в России и за границей несоизмеримо с Буниным, у которого никакого, вчистую, влияния ни там, ни здесь не было. А “Посл<едние> новости”, сравнивавшие его стиль с толстовским (точно дело в “стиле”, т. е. пере, которым пишешь), сравнивая в ущерб Толстому, – просто позорны. Обо всем этом, конечно, приходится молчать».

Нобелевская премия была куда нужнее Бунину, чем Горькому. Горький имел выбор: остаться за границей или уехать в СССР. До самого последнего момента, до отъезда в СССР в 1933 году, он колебался в этом выборе, с 1928 по 1933 год фактически жил «на два дома», зиму и осень проводя в Сорренто. У Бунина такого выбора не было.

Судьба расставила всё по своим местам. Горький, с его неуемной жаждой деятельности, стал тем, кем он стал: вождем и узником одновременно. Бунин, с его стремлением к свободе, самосохранению, получив премию, приобрел материальную передышку, а самое главное – мировое признание.

Бунин, «Записи»:

«9 ноября 1933 года, старый добрый Прованс, старый добрый Грасс, где я почти безвыездно провел целых десять лет жизни, тихий, теплый, серенький день поздней осени…

Такие дни никогда не располагают к работе. Всё же, как всегда, я с утра за письменным столом. Сажусь за него и после завтрака. Но, поглядев в окно и видя, что собирается дождь, чувствую: нет, не могу. Нынче в синема дневное представление – пойду в синема.

Спускаясь с горы, на которой стоит Бельведер, в город, гляжу на далекие Канны, на чуть видное в такие дни море, на туманные хребты Эстреля и ловлю себя на мысли: “Может быть, как раз сейчас где-то там, на другом краю Европы, решается и моя судьба…”

В синема я, однако, забываю о Стокгольме.

Когда, после антракта, начинается какая-то веселая глупость под названием “Бэби”, смотрю на экран с особенным интересом: играет хорошенькая Киса Куприна, дочь Александра Ивановича. Но вот в темноте возле меня какой-то осторожный шум, потом свет ручного фонарика и кто-то трогает меня за плечо и торжественно и взволнованно говорит вполголоса:

– Телефон из Стокгольма…

И сразу обрывается вся моя прежняя жизнь».

День шестой: дружба-вражда

Мне всегда казалось, что наша дружба или вражда не есть только наше личное дело.

Из письма Леонида Андреева Горькому

Единственный друг

На известной фотографии 1902 года, сделанной в Нижнем Новгороде М. П. Дмитриевым, Горький и Леонид Андреев сидят вместе, тесно прижавшись друг к другу. Горький обнял Андреева за плечо. Давайте внимательно всмотримся в фотографию… Это был, наверное, наиболее романтический период их дружбы, когда они только что познакомились и с интересом всматривались друг в друга, одновременно и узнавая себя в другом, и понимая, насколько они непохожие и даже противоположные натуры.

«Он сел на диван вплоть ко мне и прекрасно рассказал о том, как однажды, будучи подростком, бросился под товарный поезд, но, к счастью, угодил вдоль рельс, и поезд промчался над ним, только оглушив его. В рассказе было что-то неясное, недействительное, но он украсил его изумительно ярким описанием ощущений человека, над которым с железным грохотом двигаются тысячепудовые тяжести. Это было знакомо и мне, – мальчишкой лет десяти я ложился под балластный поезд, соперничая в смелости с товарищами, – один из них, сын стрелочника, делал это особенно хладнокровно. Забава эта почти безопасна, если топка локомотива достаточно высоко поднята и если поезд идет на подъем, а не под уклон; тогда сцепления вагонов туго натянуты и не могут ударить вас или, зацепив, потащить по шпалам. Несколько секунд переживаешь жуткое чувство, стараясь прильнуть к земле насколько возможно плотнее и едва побеждая напряжением всей воли страстное желание пошевелиться, поднять голову. Чувствуешь, что поток железа и дерева, проносясь над тобою, отрывает тебя от земли, хочет увлечь куда-то, а грохот и скрежет железа раздается как будто в костях у тебя. Потом, когда поезд пройдет, с минуту и более лежишь на земле, не в силах подняться, кажется, что ты плывешь вслед поезду, а тело твое как будто бесконечно вытягивается, растет, становится легким, воздушным, – и – вот сейчас полетишь над землей. Это очень приятно чувствовать».

Это строки из очерка Горького о Леониде Андрееве. Он был написан осенью 1919 года, сразу после смерти Андреева в Финляндии. Корней Чуковский вспоминал, как Горький узнал о кончине Леонида Андреева:

«В сентябре 1919 года в одну из комнат “Всемирной литературы” вошел, сутулясь сильнее обычного, Горький и глухо сказан, что из Финляндии ему сейчас сообщили о смерти Леонида Андреева…

И, не справившись со слезами, умолк. Потом пошел к выходу, но повернулся и проговорил с удивлением:

– Как это ни странно, это был мой единственный друг. Единственный».

Вот как! Не Шаляпин… Не десятки других людей, с которыми Горький общался на протяжении жизни, с которыми вел переписку, встречался более или менее постоянно. Леонид Андреев! Оказывается, Горький, этот борец и жизнелюб, всю жизнь душой тянулся к Леониду Андрееву, главной мыслью которого была мысль о смерти человеческой…

Невидимый враг

И снова мы имеем дело с неслучайной случайностью. Очерк об Андрееве был написан почти сразу после воспоминаний о Толстом. В этом не было воли самого Горького. Просто одновременно с известием о смерти Леонида Андреева были обретены записки о Толстом.

Портрет Андреева писался Горьким, еще не остывшим после схватки с великим Львом. Эти два портрета – как два зеркала, направленных друг на друга. Они создают два бесконечных коридора в обе стороны. И в каждом коридоре, в бесконечной перспективе, блуждает Горький.

Толстой и Андреев не похожи друг на друга ничем, кроме главной мысли. Это – мысль о смерти. Для Толстого смерть – великое событие жизни, то, ради чего живет человек. И для Андреева смерть – единственное, что есть настоящего в жизни. Что не призрачно, не обманчиво. А для Горького смерти словно не существует. Она для него «недоразумение», такая же ошибка природы и Бога, как всякое несовершенство человеческое, которое необходимо исправить. Не сейчас, так потом. Когда человек возвысится до Бога. Горький отодвигает вопрос о смерти не в сторону, а в будущее. Когда он писал об Андрееве, им уже был прочитан русский философ Николай Федоров, тоже высказавший идею о необходимости уничтожить смерть как причину страданий людских.

Позиция Горького разумна. Смерть, мысли о ней не должны мешать человеку совершенствоваться – прочь эти мысли, и да здравствует жизнь! Эта позиция противоположна христианской, где мысль о смерти (memento mori) занимает центральное место.

Леонид Андреев ближе к позиции христианства. Но странно! Мысль о смерти гнетет и отравляет его существование, а Горький живет как человек истинно верующий, без страха, не испытывая ни малейшего ужаса перед неизбежным концом. В этом, наверное, главный парадокс его мировоззрения. Горький – верующий без Бога, бессмертный без веры в загробное существование. Его вера – в пределах человеческого разума. А поскольку разум человеческий, по его убеждению, беспределен, всё, что находится за пределами разума, до поры до времени не имеет никакого смысла.

Например, смерть…

Андреев считал это трусостью.

«– Это, брат, трусость – закрыть книгу, не дочитав ее до конца! Ведь в книге – твой обвинительный акт,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату