отношения с поредевшей семьей.
Именно к ней и определили обоих мальчиков. Из поезда – в уличный экипаж, и мальчики, широко раскрыв глаза, попали не в Еврейский квартал вблизи Вест-Сайда, а в тот район города, который был известен как Леви. Здесь находились самый знаменитый в стране бордель Эверли-Клаб, заправляемый сестрами Адой и Минной, а также целое созвездие менее известных домов с дурной репутацией. Так вот, их преуспевающая тетушка Анна была «мадам» в одном из таких домов.
Не то чтобы тетя Анна была на низшей ступени: на самом дне находились переполненные проститутками многоквартирные дома, выстроившиеся бесконечными рядами. Одним из них владел начальник полиции, несколько других принадлежали, например. Картеру Хэррисону, в течение пяти сроков бывшему мэром Чикаго. Потом шли панельные дома, с комнатами, меблированными только кроватью и стулом: на кровати размещалась девица со своим клиентом, а стул занимали его брюки. В подходящий момент в дверях возникал некто третий, благодаря чему нередко делались хорошие деньги.
На верхних ступенях стояли сестры Эверли, а перед ними – Кэри Уотсон, в чьем трехэтажном каменном особняке было пять гостиных, а также двадцать спален, бильярдная и, вдобавок, кегельбан. Обивка из Дамаска, шелковые платья, льняные простыни; вино охлаждали в серебряных ведерках и пили из золотых бокалов.
Дом Анны Геллер находился где-то посередине. Вино здесь тоже подавали; дюжина девиц, проживавших тут, пили его на завтрак, равно как и во время остальных своих трапез. В полдень цветная девушка будила эти «увядшие розы», подавая им в постель коктейли. Поддерживаемые абсентом, они одевались и спускались завтракать. Вскоре девицы парами усаживались у окон, привлекая внимание прохожих мужского пола постукиванием по стеклу и демонстрацией крайне смелых туалетов. Наряды варьировались от пеньюаров, сшитых из газа матушкой Хаббардс, костюмов жокеев и платьев без лифов до полного отсутствия таковых. Бизнес процветал. Около четырех или пяти утра девицы разбредались по своим рабочим местам, чтобы впасть в сон или... пьяное беспамятство.
Спаивала девиц сама Анна Геллер. Она с гордостью говорила, что никто так не развращает ее девушек, как «ночь на арене», которую она устраивала три-четыре раза в месяц, и спаси Господи ту девушку, которая бы от этого уклонилась. Рассказывали также (хотя свидетелем этого отцу быть не приходилось), что Анной были наняты шесть цветных джентльменов, проживавших отдельно, и что она совершала деловые поездки в другие города, возвращаясь с девушками в возрасте от тринадцати до семнадцати лет, которым была обещана работа в качестве актрис.
Каждую девушку запирали в комнате без одежды, где ее насиловали эти самые цветные джентльмены. Именно таким путем девушку «знакомили с жизнью», а вскоре ей подавали на завтрак и вино. Во всяком случае, так рассказывали...
Отец тетю не любил: и за то, как она раздавала оплеухи «пьянчужкам» (как она называла девушек), и за то, что отбирала заработанные ими деньги, а может быть, ему просто не нравился ее дом. Ей же не нравилось, с каким молчаливым презрением мальчик смотрел на нее (а это мой отец умел делать очень хорошо), так что колотушек ему доставалось изрядно.
Зато Анна и мой дядя Льюис между собой ладили отлично. Гостиная тетиного дома была достаточно известна в околосветских кругах, чтобы изредка привлекать в качестве клиентов политиков, удачливых бизнесменов, банкиров и прочих представителей этого круга; и Льюису нравилась жизнь, которую вели эти люди. Возможно, он и осла научился бы целовать, наблюдая, как Анна ведет себя с политиками и нужными людьми, которые случайно тут мелькали. Он был достойным учеником тети и мастерства достиг, применяя все ухищрения на самой Анне, подыгрывая ее тщеславию. И если моего отца Анна перестала учить после третьего класса, сделав из него дворника в борделе, то Льюиса она отправила на Восток в закрытое учебное заведение.
Из-за этого мой отец не любил и Льюиса. Тот же делал вид, что этого не замечает или ему все равно, когда приезжал домой из своей привилегированной школы. Если, конечно, этот «дом» можно было назвать домом. Но в чем тетя и отец были единодушны, так это в своей ненависти к копам. Папе ненавистен был только один вид патрульных, являвшихся еженедельно за двумя долларами пятьюдесятью центами на нос, плюс выпивка, еда и девушка – во всякое время, когда у них было настроение. А случалось это часто. И Анна притворно улыбалась, выплачивая по два с половиной бокса и предоставляя выпивку, еду и девушек. Копы были не единственными, с кого не взималась плата. Денег не брали с инспекторов и капитанов из полицейского участка на Хэрисон-стрит, а также с окружных политиков, к которым у моего отца тоже выработалось стойкое отвращение. А ведь это были те самые политики, на которых так почтительно взирал мой дядя.
После начальной школы на Востоке Льюис вернулся в Чикаго, и тетя Анна быстренько отправила его на Северо-Восток. В это же время она стала выводить своего любимого племянника на ежегодные балы Первого круга, где тот имел возможность общаться не только с помощниками окружных политиков, но и с самыми важными «шишками» города: банкирами, юристами, управляющими железной дорогой, бизнесменами, инспекторами и капитанами полиции, а, может, даже и самим комиссаром, сводниками, «мадам», зеваками, карманниками и наркоманами. Разодетые в пух и прах, они развлекались с борцами и цирковыми силачами, смуглыми индианками, крошками-египтянками, японскими гейшами (костюмы которых газеты определяли одним словом – «облегченные»). Ежегодно за несколько дней до Рождества этот великосветский сброд заполнял чикагский Колизей, прибавляя от двадцати пяти до пятидесяти тысяч долларов к фонду компании Хинки Динка и Джона Бани.
Бани-Джон Кофлин, бывший банщик, демократ-старейшина из Первого округа, считал себя человеком искусства; он читал свои дрянные стихи, носил экстравагантную одежду (галстук цвета лаванды и красный кушак) и продул кучу денег на лошадях. Хинки Динк, он же Майкл Кенн – небольшого роста головастый мужик, жевавший сигары и скопивший целое состояние, играя на бирже. Среди его вкладов в дела Чикаго было введение стандартной платы в пятьдесят центов за голосование. Эти их балы в Первом округе описывались в иллинойской газете «Обзор преступлений» как «ежегодная всеобщая оргия». Но Хинки Динка это не беспокоило; «Чикаго – это город не для неженок», – сказал он на это.
В то время, как светские вечеринки кружили голову дяде Льюису, мой отец уже давно уехал. В 1893 году, во время Первой Всемирной выставки в Чикаго, бизнес Анны Геллер переживал бум; число девушек было увеличено, и тетя железной рукой управляла и ими, и отцом. Возможно, ее мозги стал пожирать сифилис, и именно этим объясняется ее поведение. Когда она вывела отца из себя, его молчаливое презрение разрешилось гневным взрывом; это случилось после того, как тетя избила до бесчувствия одну из своих «подопечных». Отец попытался заступиться, и Анна набросилась на него с кухонным ножом. Только чудом он отделался раной на плече длиной в пять дюймов. Как только она зажила, отец убежал из дома.
Подземка выплюнула его около 115-стрит. Рядом находился завод Пульмана, куда и пошел работать отец. Через год он уже оказался в гуще стачки и, будучи одним из самых воинственных забастовщиков, был выброшен за ворота предприятия, когда забастовка закончилась.
Так началась работа папы в рабочем союзе: в Конгрессе еврейских рабочих около Вест-Сайда, затем в Уоблис в Норт-Сайде. Он был и организатором союзов, и рабочим на различных заводах, и просто участником забастовок...
Дядя Льюис избрал другой путь. Он стал доверенным служащим в главном банке Чикаго, Централ- Траст-Компани, знаменитом «Банке Дэйвса», основанном генералом Чарльзом Гэйтсом Дэйвсом. Тетя Анна в тот же год умерла от неизлечимого психического расстройства; меньше чем через месяц Льюис получил ученую степень на Северо-Западе, так что он начал очень неплохо, имея степень и наследство, состоявшее из денег от продажи борделя и его обитательниц, и навсегда расстался со своим низким прошлым.
С этих пор случайные встречи дяди и отца – лощенного, идущего в гору молодого финансиста и радикала, организующего рабочие союзы, – проходили, мягко выражаясь, напряженно и обычно заканчивались тем, что отец выкрикивал лозунги, а мой дядя сохранял спокойствие, выражая свое презрение тем, что не удостаивал отца ответом. Отец, несмотря на свою активность в профсоюзах, был человеком, не склонным терять терпение; обычно он проглатывал свой гнев, как нежующийся кусок мяса, выплюнуть который нельзя, потому что времена тяжелые. А вот на дядю он мог кричать и изливать свою ярость. К концу столетия они вообще не разговаривали и не встречались: просто вращались в разных кругах.