угла зала приходится прислушиваться. Он говорит тихо и как-то горестно.
Они сегодня начали разводить третий акт по мизансценам.
…Репетиция еще не в костюмах, но Катька в черном платье, на плечах шаль, для настроения.
– Что я здесь делаю? Сижу или хожу? – спросила Катька. Режиссер пожал плечами – попробуйте сами.
– Сама… – повторила Катька. – Вообще-то, я давно думала. Я придумала, я поняла! В этой сцене я сижу и плачу… Правильно?
– Да, умница! Вы все поняли правильно, – кивнул режиссер. – В этой сцене вы ходите и смеетесь.
И вдруг резко прикрикнул на Катьку, как на заблудившуюся козу:
– …Давай, пошла! Быстро пошла! Улыбка! Пошла, остановилась, засмеялась, громче! Вернулась на место, опять пошла!..
Оказывается, и этот тихий режиссер кричит. Все режиссеры кричат? Может, мне не надо быть режиссером?
Режиссер определяет идею пьесы, объясняет актеру, что думать, как играть.
Если Я режиссер, то Катька будет ходить, как я хочу. Повторять одно и то же с разными интонациями, как я хочу. Захочу – она в этой сцене будет плакать, а захочу – смеяться.
Ни у кого на свете нет столько власти, как у режиссера! Но я как-то не представляла, что это ТАКАЯ власть!.. Как будто он один живой, а они все куклы.
Не СЛИШКОМ ли мне будет?.. У меня даже над Чеховым будет власть – Катька будет играть не ту Машу, которую Чехов написал, а кого я ей скажу. Я просто умираю, так хочу в туалет!
Может быть, мне поднять руку, как на уроке, и попроситься выйти? Но будет позор! Как будто я младенец. Или тихонько проползти вдоль ряда? Но если меня заметят, что я ползу?
– Что вообще тут происходит?! – печально сказал режиссер.
А что тут происходит? В книгах же все написано: сначала период репетиций, когда отрабатывают мизансцены, уточняется рисунок роли, у актеров идет работа с организмом. У них уже был этот период, был прогон первого акта, теперь репетируют второй акт.
– Что вообще тут происходит?! Такое чувство, что вы все к Чехову безразличны! У вас у всех лица не для Чехова! Кроме – вот ее, – режиссер показал на Катьку. А у Катьки лицо не для Чехова, а испуганное.
– Что с вами? Вы помните, какая первая фраза пьесы? – спросил режиссер. – Первая фраза «Отец умер ровно год назад». …Вот вы, Катя! Вспомните что-нибудь, что часто говорит вам отец, или из детства что- нибудь.
Катька сжала губы, злится, не хочет плакать. Ее отец был главным конструктором в научном институте, учил ее языкам, рисованию, музыке, ругал за лень. Кричал: «Моя цель в жизни, чтобы ты не стояла у кульмана!» У Катьки рефлекс – она всегда плачет на слово «кульман», хорошо, что среди нас это очень редкое слово.
Я ужасно мучаюсь, просто скоро не выдержу, так хочу в туалет, больше не могу!
– Катя! Маша красивая, страстная и неудачница. У нее несостоявшаяся женская судьба, безнадежная любовь. Маша любит человека, который никогда не будет ее. Маша не может получить то, что хочет. Маше не суждено счастье. Почему? ПОЧЕМУ Маше и Вершинину не быть вместе?
– Но ведь у Чехова все сказано… – говорит Катька. – Порядочность Вершинина, его девочки, дочки… больная жена. Это же написано…
Она не спорит с режиссером, она просто очень старается. Хочет работать как можно лучше.
– Катя! Важно, для чего МЫ ставим спектакль! Наш спектакль – это не неумение людей уходящей культуры быть счастливыми, это НАШЕ С ВАМИ неумение быть счастливыми!
Чехов, кстати, и сам не умел быть счастливым. Что у него было с Книппер-Чеховой? Я не помню точно что, но что-то ужасное. Она ему изменяла, не любила его.
– Вы ничего не найдете, только повторите все штампы… – печально сказал режиссер. – Как это звучит сегодня? Что сегодня мешает людям быть вместе?
– Он меня не любит, – решительно сказала Катька, – Вершинин меня не любит. Не любит Машу. Он не хочет. И Маша знает и сама не хочет. Она боится – вдруг ее любви мало, вдруг он не будет с ней счастлив?
Режиссер удовлетворенно кивнул:
– Правильно. Они не верят в любовь – как мы. Вот для чего эта роль сейчас. Вы же все так хорошо понимаете, Катя. Тогда почему у вас сегодня ничего не получается?
Катька смотрит в пол, как будто стоит в углу носом к стенке.
Режиссер всю репетицию занимался только Катькой. Он в нее влюблен – это точно.
Впереди меня сидят не занятые в этой сцене актеры, шепчутся.
Но я слышу: «У него никакой идеи, все бред. Мы Чехова играем или этого режиссера?», «Скоро он закончит? Хочу в буфет». Как двоечники.
Катькина подруга Ленка тоже сидит впереди меня. Она играет Машу во втором составе.
Обидно ведущей актрисе играть во втором составе. Она всю репетицию что-то шипит: «Я не буду играть с ней в очередь», или «Она должна спасибо сказать, что ее заняли в репертуаре», или «Что-то он перемудрил», или «Актриса прежде всего индивидуальность, что, Катька – индивидуальность?!»… или «Что она все время лезет на сцену… ох уж эти наши актриски с неустроенной личной жизнью… Он имеет в виду, что Маша неудачница и Катька неудачница… Да уж, у Катьки точно несостоявшаяся женская судьба… тогда каждая баба сможет Машу играть…»
Ничего не каждая! А Элла? Стала бы она любить кого-то меньше, чем ее любят? Как чеховская Маша, как Катька? Ха-ха-ха! Это же НЕ ЗДРАВО! ЗДРАВО любить себя! Можно ли представить, чтобы Элла тосковала «В Москву, в Москву…»? Купила бы билет и поехала в Москву. Нет, билет бы ей принесли домой.
Ленка простила Катьку, а сама шипит. Всю репетицию слышу ее шипение. По-моему, Ленка хорошая актриса, а Катька индивидуальность. У нее есть ее собственная интонация, только ее. Называется «сотая интонация». Не у каждой хорошей актрисы есть эта сотая интонация, а у Катьки есть. Я очень-очень смертельно хочу в туалет.
– Можно в туалет? – издевательским голосом спросила Ленка, подняла руку, как в классе.
– Репетиция закончена, в туалет можно, – улыбнулся режиссер.
Ох, наконец-то репетиция закончена! Актеры смеются, барабанят, свистят, кричат: «Кто в буфет?!», как в лицее на перемене.
– Меня снимут с Маши, – сказала Катька.
Я не стала говорить «ну что ты, конечно, нет». Потому что, конечно, всегда могут снять. Даже если у этого режиссера такой прием – дать Катьке сыграть собственную судьбу, как будто она настрадала себе Машу.
– Ты бледная, ела что-нибудь, хочешь конфету, что болит, горло, голова, у тебя температура? – скороговоркой произнесла Катька, одной рукой трогая мне лоб, а другой запихивая мне в рот конфету. – … Ах, в туалет… ну, слава богу, а я думала, опять горло болит…
Моя другая жизнь
Малышка Элик смотрит на меня на уроках, а если я ловлю его взгляд, краснеет. Не чувствую никакого куража, как Вика от любой любви. Наверное, у меня нет никакой гордости, что он в меня влюблен, потому что его любовь НЕ ПРЕСТИЖНА. Он изгой. Над ним не издеваются – у нас вообще это не принято, но с ним никто не общается, ни один человек, кроме меня.
Санечке звонил наш преподаватель по литературе. Он на уроке сказал – Толстой сказал то-то и то-то, я уж теперь не помню, что именно. А я ему ответила: