В годы моего замужества я мало знала Марго, которая всегда была холодна, учтива и малословна. Её сдержанность не поощряла моей откровенности.
Однако в тот день, когда мой разрыв с Адольфом стал уже окончательным, она очень вежливо, без лишних слов, выставила из своего дома моего изумлённого мужа и с тех пор больше с ним никогда не виделась. Так я узнала, что в лице Марго приобрела союзницу, друга и поддержку – ведь это она ежемесячно даёт мне те триста франков, которые оберегают меня от нищеты.
– Прими их, не упирайся, – сказала мне Марго. – Ты не причинишь мне никакого урона. Это те же десять франков, которые ежедневно выцыганивал у меня Адольф.
Конечно, я не найду у Марго ни утешения, ни той весёлой атмосферы, которую мне рекомендовали для исцеления. Но Марго, несомненно, любит меня на свой лад – правда, обескураживающий, выражающий её отчаяние и порой приводящий в отчаяние и меня, особенно когда она предрекает мне печальный конец.
– Тебе, дочь моя, – сказала она мне сегодня, – здорово повезёт, если ты снова не влипнешь в историю с каким-нибудь господином в духе Адольфа. Ты создана, чтобы тебя сожрали, точь-в-точь как я. Ну что я как дура проповедую тебе, всё равно вернёшься на круги своя – сколько волка ни корми, он всё в лес смотрит. Ты ведь из тех, для кого одного Адольфа мало, опыт тебя ничему не учит.
– Я не перестаю вам удивляться. Марго, всякий раз всё та же обвинительная речь, – ответила я ей со смехом. – «Ты такая, ты сякая, ты из тех, кто… из тех, которые…» Дайте мне сперва согрешить, а уж потом будете на меня сердиться.
Марго кинула на меня один из тех взглядов, которые делают её такой значительной, – она словно взирает на тебя с какой-то недосягаемой высоты!
– Я не сержусь на тебя, дочь моя. И не буду на тебя сердиться, когда ты согрешишь, как ты это называешь. Но только тебе будет очень трудно не совершить глупости, потому что есть только одна глупость: начать всё сначала… Кто-кто, а уж я это знаю… И при этом, – добавила она со странной улыбкой, – я ведь никогда не знала волнений страсти…
– Так что же мне делать, Марго? Что вы осуждаете в моей нынешней жизни? Должна ли я, как вы, отгородить себя от мира из страха пережить ещё большее несчастье и, как вы, отдавать своё сердце только гладкошёрстным терьерам брабантской породы?
– Нет! Не вздумай этого делать! – воскликнула Марго с детской непосредственностью. – Маленькие брабантские терьеры! Нету более злых тварей! Вот от этой мерзавки, – и она указала на маленькую рыжую собачку, удивительно похожую на бритую белочку, – я не отходила пятнадцать ночей, когда она болела бронхитом. А если я себе разрешаю хоть на час оставить её одну дома, то она, представь себе, делает вид, что не узнаёт меня, когда я возвращаюсь, и лает до хрипа, будто я бродяга!.. Ну а помимо этого, дитя моё, как ты поживаешь?
– Спасибо, Марго, очень хорошо.
– Покажи язык… Теперь глаза… Пульс?
Она оттянула мне веки, уверенной рукой, со знанием дела, словно я была брабантской собачкой. Ведь мы с Марго знаем цену здоровью, знаем, как страшно его потерять. Жить одной – с этим ещё можно справиться, к этому можно приноровиться, но болеть одной, дрожать в лихорадке, кашлять по ночам, которым нет конца, плестись на подгибающихся ногах к окну, в которое стучит дождь, а потом уже без сил брести до постели, смятой, влажной… И всё одна, одна, одна!..
В прошлом году в течение нескольких дней я на себе испытала, как ужасно валяться в постели, метаться в бреду и сквозь затуманенное сознание испытывать мучительный страх умереть вот так, вдали от всех, всеми забытой… С тех пор по примеру Марго я старательно лечусь, не забываю, что у меня есть кишечник, желудок, горло, кожа, слежу за их состоянием с маниакальной пристальностью, как хороший хозяин за своим добром… Сейчас я думаю о странном выражении Марго. Она сказала, что «никогда не знала волнений страсти»… А я?
Страсть… Когда-то очень давно, мне кажется, я думала о ней…
Страсть? Вопросы чувственности… Марго как будто считает, что это важно. Лучшая литература, да и худшая, впрочем, тоже, стараются меня убедить, что, когда говорит чувственность, все другие голоса умолкают. Надо ли этому верить?
Браг как-то сказал мне тоном врача:
– Жить так, как ты живёшь, вредно для здоровья. – И добавил, как Марго: – Впрочем, тебе всё равно этого не избежать, как и всем остальным, запомни мои слова.
А я не люблю об этом думать. У Брага есть манера всё за всех решать и становиться в позу всеведающего… Но слова Брага ничего не значат… Так или иначе, я не люблю об этом думать.
В нашем мюзик-холле я часто присутствую, отнюдь не прикидываясь ханжой, при разговорах, в которых со статистической и анатомической точностью обсуждаются вопросы секса, и выслушиваю их с тем же отчуждённо-уважительным интересом, с каким читаю в газете сообщение о жертвах чумы в Азии. Я готова ужасаться, но всё же предпочитаю не вполне верить тому, что говорят. Так или иначе, я не люблю думать обо всём этом…
А ещё есть человек – Долговязый Мужлан, который ухитряется… как бы это сказать… жить в моей тени, шагать по моим следам с собачьей преданностью…
В гримуборной я нахожу цветы, а Фосетта получает в подарок никелированную мисочку для еды. Дома на моём письменном столе стоят рядком три крошечных зверька: аметистовая кошка, слоник из халцедона и крошечная жаба из бирюзы. Кольцо из нефрита цвета древесной лягушки соединяет стебли роскошных белых лилий, которые мне вручили первого января… Что-то я чересчур уж часто стала встречать на улице Дюферейн-Шотеля, который всякий раз кланяется мне с наигранным изумлением…
Он заставляет меня слишком часто вспоминать, что существует желание – этот властный полубог, этот выпущенный на волю хищник, который бродит вокруг любви, но не подчиняется ей, – заставляет вспоминать, что я одна, здоровая, ещё молодая, даже, пожалуй, помолодевшая за время моего затянувшегося духовного выздоровления…
Чувственность? Да, я не лишена её… Во всяком случае, она у меня была в те времена, когда Адольф Таиланди снисходил до того, что занимался со мной любовью. Чувственность робкая, обыденная, расцветающая от простой ласки, пугающаяся всяких изысков и полной раскрепощённости… Чувственность,