Прекратить дутье нельзя ни на минуту, иначе плавка будет испорчена. Проходит десять, двадцать, тридцать минут. Брат всё дует. Капельки пота со лба скатываются в кожаный фартук верстака.
Наконец в недрах уголька в ямке появляется сперва полужидкая масса, а затем маленькая красно- оранжевая лужица. Золото расплавлено. Всё при этом прошло сегодня как нельзя лучше. Уголёк не треснул и не распался, огнеупорная обмазка выдержала. Плавка готова.
Брат перестаёт дуть, прижимает пальцами правой руки фитиль бензинки и отодвигает её в сторону. Затем он снимает верхний уголёк и осторожным, сноровистым и натренированным движением выливает золото в приготовленную мной и смазанную формочку.
После этого брат поднимается из-за верстака, разминает усталые плечи, расправляет грудь и вдруг начинает прыгать по мастерской, как лягушка. Я принимаюсь тоже дрыгать ногами и подражать ему. Брат одобрительно покрикивает:
- Гоп-ля! Гоп-ля!
Мы покрикиваем и оба смеемся.
Но дело стоит. Надо снова приниматься за него. Брат подходит к форме и, разъяв её стенки, выбрасывает на верстак не совсем ещё остывший длинненький брусочек золота. Брат хватает его рукой и кидает на ладонь другой руки. Он обладает поражающей меня способностью переносить горячее.
Брат долго смотрит на слиток - беловато-жёлтый, тусклый, некрасивый. Совсем непохоже, что это золото, то самое золото, что так сияет, когда становится красивой брошью, тяжёлым перстнем или изящным кулоном.
- Золото, - говорит брат с не понятным мне выражением хмурой замкнутости на лице.
Он взвешивает на ладони слиток и с трудом переводит дыхание.
- Золото, брат, выплавить трудно, но зато…
Он не кончает фразы. Я смотрю в его лицо. В нём и смущение и гордость за сделанное, и много ещё другого, что непонятно мне. Мы стоим в ночи, и на нас смотрит колдовской зелёный глаз колбы. Он принадлежит какому-то огромному чудовищу. Но мы не боимся этого чудовища. Не боимся ничьих чар. Мы сами волшебники, колдуны.
Позже, много лет спустя, колдуя над словом, я часто вспоминал брата, стоявшего у верстака со слитком на ладони. И теперь я понимал всё, чего не понимал тогда.
Теперь я сам взвешивал на ладони каждое слово, ощущая его тепло и тяжесть. И теперь я в полной мере постиг, что золото выплавить трудно.
НА ПОРОГЕ СОВДЕПА
Окончено реальное училище. Товарищи мои разлетелись в разные стороны, и дальше каждый из нас уже на свой риск и страх выбирал себе жребий. Надо было выбирать и мне.
Думал ли я об этом? Озабочен ли был своим будущим? Нет, нимало. Долгие раздумья были не по мне. Я умел поступать, но вовсе не умел обдумывать поступки, да и не считал нужным. Всё в этой жизни казалось мне простым и ясным. Я нисколько не заботился о выборе жребия. Он сам должен был меня выбрать. И он выбрал. Случилось это так.
Мы шли с Соломошей Туфьясом, одним из немногих в те дни архангельских большевиков, по Троицкому проспекту, шли мимо собора, которого уже нет нынче, мимо губернаторского дома, в котором уже не было губернатора, мимо городской думы с высокой четырехгранной башней. Миновав Полицейскую улицу, только что переименованную в улицу Свободы, мы подошли к коммерческому собранию, в здании которого теперь размещался совдеп.
Здесь Соломоша надолго застрял, разговаривая с вышедшим из совдепа человеком. Человек этот был коренаст, большеголов, лохмат и нетороплив в движениях. Он был полной противоположностью подвижному, горячему, бурно жестикулирующему Соломоше. Я отошёл к воротам совдепа и стал читать наклеенную на них газету. Это были «Известия Архангельского Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов». На первой странице газеты было опубликовано воззвание к населению Архангельска, касавшееся распределения хлеба. Воззвание подписал губпродкомиссар Папилов.
Прочтя эту фамилию под воззванием, я тут же услышал её из уст собеседника Соломоши. Он отозвался о меньшевике Папилове весьма неуважительно, и Соломоша тотчас присоединился к этой характеристике. Они говорили ещё о меньшевиках и их работе в совдепе; потом заговорили об англичанах, об иностранных консулах и о Павлине Виноградове, который «утёр им нос».
Я не всё расслышал и потому не понял, каким образом Павлин Виноградов утёр нос иностранным консулам, но имя Павлина врезалось в память. Я тогда понятия не имел, что двадцать лет спустя приеду из Ленинграда в Архангельск разыскивать следы Павлина Виноградова, говорить с его вдовой и его боевыми друзьями, что этот человек станет героем моего романа «Друзья встречаются» и придёт на страницы других моих книг. Ничего этого я не знал в тот далёкий день, когда, в сущности говоря, решалась моя судьба.
Когда разговор о Павлине Виноградове, губпродкоме, меньшевиках и англичанах кончился, незнакомец попрощался и отошёл. Я спросил у Соломоши, с кем это он разговаривал и кто этот крепыш с большой головой и лохматой шевелюрой? Соломоша ответил, что это боевой парень и главный среди архангельских большевиков.
- Фамилия его Тимме, - прибавил Соломоша, окончив свои объяснения. - Понял?
Я кивнул головой. Понимать, собственно говоря, тут нечего было. Но фамилия показалась мне очень весёлой и лёгкой и сразу запомнилась.
Через два дня проходя мимо совдепа, я опять остановился перед воротами, на которых наклеены были «Известия». Внимание моё привлёк большой рисунок в верхнем углу газеты. Он изображал негра, который сквозь тюремную решетку следит горящими глазами за летящей под облаками птицей. Глядя на эту распростёртую в поднебесье птицу, я вдруг вспомнил свою сказку-пересказку о выпущенной на свободу «крылатой пленнице», которую я писал в начальной школе. В этот раз я основательно застрял около газеты и долго разглядывал самую последнюю строчку её, где стояло: «Редактор Я. Тимме».
Я прочёл газету от начала до конца, и больше всего мне понравилась в ней статейка «Чьи