ежедневно навещать друзья и знакомые, среди них — обэриуты Левин и Разумовский, Маршак, режиссер Г. Кацман, литературовед Теодор Гриц, написавший вскоре об обэриутах так и оставшуюся неопубликованной статью, в которой он писал, что «на литературном знамени рождающейся сегодня поэтической школы — Хармса, Заболоцкого, Введенского, Олейникова — справедливо было бы начертать — „Велимир Хлебников“».

Во время болезни Хармс успел прочесть роман А. Дюма «Две Дианы».

Вскоре он выздоровел, но выздоровление не принесло главного — вдохновения и творческой энергии. За всё первое полугодие 1933 года он написал всего несколько стихотворений и две миниатюры из будущего цикла «Случаи» (сам цикл в то время еще не был задуман). Хармс чувствует, что после возвращения из ссылки ему все труднее и труднее писать стихи, поэтому он пытается искать новые формы; написанные в апреле миниатюры «Математик и Андрей Семенович» и «Четыре иллюстрации того, как новая идея огорашивает человека, к ней не подготовленного» стали первыми результатами этого поиска. А еще раньше, 4 апреля, Хармс пытается набросать план прозаического произведения большой формы (видимо, романа), состоящего из двадцати двух глав. Лишь для восьми глав были придуманы тематические доминанты: 1 — «Рождение. ОН»; 2 — «Рождение. ОНА»; 6 — «любовь»; 11 — «суд»; 12 — «казнь»; «13 — „паперть“; 17 — „ЭСФИРЬ“; 22 — „Безумие“. Судя по имени героини, Хармс явно соотносил ее с Эстер. К сожалению, дальше этой схемы дело не пошло и роман так и не был написан.

Весной 1933 года Хармс много размышляет о категории чистоты в стихе, которую он считал самым важным признаком настоящей поэзии. „Величина творца определяется не качеством его творений, — записывает он, — а либо количеством (вещей, силы или различных элементов), либо чистотой. Достоевский огромным количеством наблюдений, положений, нервной силы и чувств достиг известной чистоты.

А этим достиг и величины“.

В другом месте Хармс указывает: „Надо пройти путь очищения (Perseveratio Katarsis). Надо начать буквально с азбуки, т. е. с букв. ‹…›

Не смешивай чистоту с пустотой“.

Понятие чистоты Хармс раскрывает чуть позже — в письме от 16 октября 1933 года, адресованном актрисе Клавдии Пугачевой, игравшей в ленинградском ТЮЗе, а в 1933 году переехавшей в Москву:

„Как ни прискорбно мне не видеть Вас, я больше не зову Вас в ТЮЗ и мой город. Как приятно знать, что есть еще человек, в котором кипит желание! Я не знаю, каким словом выразить ту силу, которая радует меня в Вас. Я называю ее обыкновенно чистотой.

Я думал о том, как прекрасно всё первое! как прекрасна первая реальность! Прекрасно солнце и трава и камень и вода и птица и жук и муха и человек. Но так же прекрасны и рюмка и ножик и ключ и гребешок. Но если я ослеп, оглох и потерял все чувства, то как я могу знать всё это прекрасное? Все исчезло и нет, для меня, ничего. Но вот я получил осязание, и сразу почти весь мир появился вновь. Я приобрел слух, и мир стал значительно лучше. Я приобрел все следующие чувства, и мир стал еще больше и лучше. Мир стал существовать, как только я впустил его в себя. Пусть он еще в беспорядке, но всё же существует!

Однако я стал приводить мир в порядок. И вот тут появилось Искусство. Только тут понял я истинную разницу между солнцем и гребешком, но в то же время я узнал, что это одно и то же.

Теперь моя забота создать правильный порядок. Я увлечен этим и только об этом и думаю. Я говорю об этом, пытаюсь это рассказать, описать, нарисовать, протанцевать, построить. Я творец мира, и это самое главное во мне. Как же я могу не думать постоянно об этом! Во всё, что я делаю, я вкладываю сознание, что я творец мира. И я делаю не просто сапог, но, раньше всего, я создаю новую вещь. Мне мало того, чтобы сапог вышел удобным, прочным и красивым. Мне важно, чтобы в нем был тот же порядок, что и во всём мире: чтобы порядок мира не пострадал, не загрязнился от прикосновения с кожей и гвоздями, чтобы, несмотря на форму сапога, он сохранил бы свою форму, остался бы тем же, чем был, остался бы чистым.

Это та самая чистота, которая пронизывает все искусства. Когда я пишу стихи, то самым главным мне кажется не идея, не содержание и не форма, и не туманное понятие „качество“, а нечто еще более туманное и непонятное рационалистическому уму, но понятное мне и, надеюсь, Вам, милая Клавдия Васильевна, это — чистота порядка.

Эта чистота одна и та же в солнце, траве, человеке и стихах. Истинное искусство стоит в ряду первой реальности, оно создает мир и является его первым отражением. Оно обязательно реально.

Но, Боже мой, в каких пустяках заключается истинное искусство! Великая вещь „Божественная комедия“, но и стихотворение „Сквозь волнистые туманы пробирается луна“ — не менее велико. Ибо там и там одна и та же чистота, а следовательно, одинаковая близость к реальности, т. е. к самостоятельному существованию. Это уже не просто слова и мысли, напечатанные на бумаге, это вещь, такая же реальная, как хрустальный пузырек для чернил, стоящий передо мной на столе. Кажется, эти стихи, ставшие вещью, можно снять с бумаги и бросить в окно, и окно разобьется. Вот что могут сделать слова!

Но, с другой стороны, как те же слова могут быть беспомощны и жалки! Я никогда не читаю газет. Это вымышленный, а не созданный мир. Это только жалкий, сбитый типографский шрифт на плохой, занозистой бумаге“.

Нетрудно заметить в этом вдохновенном послании следы обэриутских эстетических установок, которые остались для Хармса вполне актуальными. Принципиальное различение „реалистического“ и „реального“ заключается для него в особом понимании идеальной формы порядка, который восстанавливается каждый раз, когда создается уникальная, совершенная вещь со своим собственным смыслом (Хармс называл этот уникальный смысл — „пятым значением вещи“, что было очень близко к кантовскому понятию „вещи в себе“). Реальность по сравнению с реалистичностью, таким образом, оказывалась явлением первого порядка, а искусство — более реальным, чем жизнь, что заставляет вспоминать Вяч. Иванова с его знаменитым „от реального к реальнейшему“. Только если символистская концепция ставила задачу прорыва сквозь мутную пелену окружающего мира к связанному с ним миру идеальному, то в обэриутском понимании создаваемый текст никак к идеальным субстанциям не возводился и смысл своего существования нес в себе. Задача поэта была — описать неописуемый смысл, пользуясь обычным языком. Разумеется, обычными средствами она была невыполнима, и язык начинало корежить, деформировать, возникали небывалые слова, сочетания слов и т. п.

Любовь к Клавдии Пугачевой оказалась у Хармса совершенно односторонней. Пугачева была девицей вздорной и пустоватой, помешанной на собственной неотразимости. В то время как Хармс изливал ей в письмах душу, демонстрировал остроумие и мягкий юмор, она посылала ему отписки, а иногда и вовсе не отвечала. Ей — одной из очень немногих знакомых дам — Хармс посылал свои стихи (нам известно, что ей были посланы стихотворения „Подруга“ и „Трава“, последнее ныне утрачено). О первом она не написала ничего, а конверт со вторым она порвала, не читая — придралась к тому, что Хармс упомянул в предыдущем письме человека, который ей был неприятен.

Пример „чистоты“ Хармс видел в строках из своей стихотворной драмы 1930 года „Гвидон“:

Монах: В калитку входит буква ять. Принять ее? Настоятель: Да-да, принять

„Монах и настоятель — загрязняют“, — отметил Хармс чуть ниже цитаты.

Интересно заметить, что цитированные строки (Хармс приводит их по памяти, в дошедшей до нас

Вы читаете Даниил Хармс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату