говорит об этом? Тут мы имеем возможность немного понять механизм допросов. Сравним показания Хармса с показаниями самого Введенского, данными им шестью днями ранее — 26 декабря 1931 года:
«Мое произведение для детей „Авдей-Ротозей“ содержит в себе очевидное восхваление зажиточного кулака, как единственно трудолюбивого и общественно-полезного крестьянина, беднота же представлена мною в карикатурном образе „Авдея-Ротозея“, лежебоки и пьяницы. Этот образ советской бедноты заимствован был мною из антисоветских воззрений на политику партии в деревне, которых придерживалась наша группа в целом. В ряд с этой названной антисоветской книжкой должна быть поставлена моя „Летняя книжка“ для детей, в которой советская деревня показывается детям как помещичья деревня. Прочие из названных мною выше книжек содержат в себе те или иные, более или менее ясно выраженные, враждебные современному строю идеи, и, кроме того, по форме изложения они тождественны буржуазной детской литературе (в частности, английской), воспитывающей детей ради отрыва их от конкретной действительности, на художественных образах-бессмыслицах».
Становится ясно, что, получив эти показания от Введенского, следователь 1 января предъявил их Хармсу. Возможно, он показал Хармсу и другие строки допроса Введенского, где, в частности, книга Хармса «Иван Иваныч Самовар» называется «политически враждебной современному строю потому, что она прививает ребенку мещанские идеалы старого режима и, кроме того, содержит в себе элементы мистики, поскольку самовар фетишируется». Под «фетишированием» самовара, очевидно, подразумевалось придание самовару свойств живого существа, что напрямую связывалось следователем с мистикой (мистическим, таким образом, оказывалось и большинство русских народных сказок). Хармс же, практически ничего не добавляя от себя, воспроизводит в своих показаниях то, что Введенский уже ранее сам сказал о своей книге.
Следует ли относиться к показаниям Хармса исключительно как к подыгрыванию абсурдной следовательской фантазии? У Введенского мы в протоколах допросов встречаем такие примеры, когда он заявляет, что в его произведении «Кругом возможно Бог» ведущей идеей является идея смерти (что верно), «но это смерть не физическая, а смерть политическая» (что по степени бредовости превосходит абсурдизм текстов раннего Введенского). Как ни странно, но отбрасывать показания Хармса как сделанные исключительно под давлением следователя не стоит. Прежде всего следует обратить внимание на его характеристики собственного творчества, которое Хармс делит на «халтурное и антисоветское». Да, конечно, формулировки явно подсказаны следователем. Но всё, что Хармс говорит о соотношении своего «взрослого» творчества и детского, имеет смысл. К примеру, не подлежит сомнению то, что в детскую литературу и Хармс, и Введенский пришли вынужденно, поскольку к концу 1920-х годов окончательно убедились в невозможности появления в печати их «взрослых» произведений. При этом и один и другой относились к своей работе в детской литературе именно как к халтуре. Правда, — что при этом понимать под халтурой? Как известно, у этого слова есть два значения: с одной стороны, это — работа, выполняемая «спустя рукава», с пренебрежением, на значительно более низком уровне, чем человек способен, а с другой — побочная, второстепенная деятельность, подработка. Для Хармса и Введенского оказывается актуальным некое сочетание элементов, составляющих значение этого слова. Скажем, Хармс относился к детской литературе весьма серьезно и создавал произведения высочайшего уровня, хотя никогда и не считал эту область творчества для себя важной. Введенский же действительно занимался «халтурой», порождая многочисленные заказанные ему тексты на тему советской реальности. Он и не скрывал особенно, что это не более чем способ заработка. Что же касается собственных взглядов Введенского на советское государство, то термин «приспособленчество» в отношении его детских вещей, увы, должен быть признан вполне адекватным.
Разумеется, «приспособленчество» Хармса и Введенского было вынужденным. Лишенные возможности зарабатывать обычным писательским трудом, тем, что они считали главным делом своей жизни, поэты должны были прославлять в своих детских стихах и рассказах чуждые им советские будни, советскую тематику. Хармсу удавалось уходить от политических тем в чисто детские: он очаровывал детей ритмами стиха, игрой слов, неожиданными парадоксальными поворотами сюжета. Введенский уйти от политики не старался. Зато Хармсу приходилось гораздо сложнее. «Что это вы, товарищ Хармес (так! —
«В основе моей антисоветской деятельности, о которой я показывал ранее, лежали политические взгляды, враждебные существующему политическому строю. В силу того, что я обычно и намеренно отвлекал себя от текущих политических вопросов, — я принципиально не читаю газет, — свои политические воззрения я оформлял при помощи близких мне людей — членов нашей группы. В беседах с ними я выявлял себя как сторонника и приверженца политического режима, существовавшего до революции. Будущее страны рисовалось мне как реставрация этого строя. Я ждал того момента, очень часто представлял его себе мысленно — с тем, чтобы сразу после его завершения приступить к активнейшей творческой деятельности. Я полагаю, что реставрация старого режима предоставила бы нашей группе заумников широкие возможности для творчества и для опубликования этого творчества через посредство в печати. Кроме того, я учитываю и всегда учитывал, что мои философские искания, идущие по пути идеалистической философии и тесно соприкасающиеся с мистикой, гораздо более созвучны политическим и общественным формам дореволюционного порядка, чем современному политическому строю, основанному на материалистической философии. Моя философия, которую я разрабатывал и искал, сознательно отрешившись от современной мне действительности, изолировав себя от влияния этой действительности, глубоко враждебна современности и никогда не сможет к ней приблизиться. Это видно хотя бы из того положения, что я считаю неприемлемым для себя, в силу своих философских воззрений, прикладную направленность науки. Только тогда, по-моему, наука достигнет абсолютных высот, будет способна проникнуть в глубину тайн мироздания, когда утеряет свой утилитарный практический характер. Понятно, насколько это противоречит современным установкам на науку, трактуемую большевиками, как один из рычагов для построения социалистического общества. Естественно, что, сознавая всю глубину противоречия, лежащего между моими философскими взглядами, моим творчеством и современным политическим строем, я искал для себя оформления своих политических воззрений, т. е. наиболее близкой для меня формы политического правления. В беседах с Калашниковым, Введенским и др., подчас носивших крайне антисоветский характер, я приходил к утверждению о необходимости для России монархического образа правления. Поскольку эти беседы повторялись изо дня в день, я все более свыкался с мыслью о необходимости разрушения советской политической системы и восстановления старого порядка вещей. Грядущая перемена стала для меня как бы само собой разумеющимся положением, причем характер этой перемены был для меня в значительной степени безразличен. Я понимал, что изменение строя невозможно без вооруженной борьбы, но я старался не вдумываться глубоко в этот вопрос, поскольку здесь имелось глубокое противоречие с моими философскими воззрениями, отрицающими необходимость борьбы и всякого рода насилия. Таким образом, уйдя с головой в заумное творчество и в мистико-идеалистические философские искания, я сознательно противопоставил себя современному общественно-политическому порядку. В свою очередь, это противопоставление вынуждало меня искать такого политического порядка, при котором такое противопоставление отсутствовало бы. При помощи близких мне творчески и идеологически людей, политически более осведомленных, нежели я сам, я укрепился в своих стремлениях к разрушению существующего строя».
Разумеется, следователя не заботило явное противоречие в показаниях Хармса: с одной стороны, он