А наверху уже горячо обсуждался вопрос о том, возможно ли кастрировать змею при условии, что можно кастрировать кота. Предмет обсуждения не заинтересовал Эвридику, и она опять закрыла глаза.
— Как бы ворона-то не улетела у ней! — отчаявшись найти собеседницу в Эвридике, обратилась правая бабка к левой. Дискриминированная было левая бабка перестала дуться на правую и живо включилась в диалог:
— Знамо дело, улетит. Это уж понятно. Я сома на днях купила снулого — несу по улице-то, а он возьми да стрепенись!!
— Ой, батюшки!..
— Стрепенулся, да как спрыгнет с рук-то — и на снег…
— Ой, батюшки!..
— И давай скакать — ну как точно черт, прости господи, а мне-то жалко его, сердешного, я и примись хлестать его чем ни попадя — да по морде норовлю, значит, чтоб подох, значит, сердешный…
— Он, чай, и сам бы подох. — Правая бабка оказалась гуманней левой.
— Как же, сам бы подох! Он ить не убиенный, а снулый тока, я и давай его охаживать, а самой-то жалко.
Эвридика прижала ворона к груди и перешла в конец вагона: развязку истории-про-снулого-сома ей лучше было не знать.
Остальную часть пути проехали без приключений, если не считать одного весьма и весьма странного взгляда, брошенного на Эвридику, когда она вышла уже из вагона. Впрочем, об этом взгляде ничего Эвридика не знала, так что и я пока умолчу. Дверь ей отпирала мама с закрытыми глазами.
— Ты спишь? — не поняла Эвридика.
— Я не вижу его, я его не вижу. Папа с бабушкой гулять пошли, а я его не вижу, — твердо сказала мама, не давая Эвридике войти хотя бы в прихожую.
— Кого — ворона что ли? — не сразу уразумела Эвридика.
— Никого не вижу, — суеверно боясь даже произнести слово «ворон», настаивала мама.
— Он ить не убиенный, а снулый тока! — успокоила ее Эвридика, и от этого речевого оборота глаза у Наны Аполлоновны открылись сами. Открылись — и увидели ворона.
— Ой, несчастный какой!
И запрыгала Нана Аполлоновна вокруг ворона, против которого она, оказывается, ничего не имела, но надо-ведь-думать-головой, увещевала она дочь, ощупывая птицу.
— У него просто упадок сил. — Диагноз наконец был поставлен. Мама Эвридики работала библиотекарем. — А что они едят?
Как раз в эту самую минуту зазвонил телефон.
— П-п-привет, Алик. П-п-прости, т-ты не знаешь, что едят в-в-во-роны?
— Мертвечину, — сказал грубый Алик. — Сегодня на консультации ты забыла тетрадь.
— Д-дурак ты, Алик. — Эвридика повесила трубку. Звонок тут же раздался снова.
— Свеженькую мертвечинку заказывали? — И короткие гудки.
— Смотри, он съел хлебушек! — умилилась мама, гладя ворона по спине.
— Ну, с-с-съел так съел, — неожиданно безразлично проговорила Эвридика и уселась в кресло. И в самом деле, чего она притащила этого ворона домой? Нашлась тоже… защитница-всего-живого' «Он, чай, и сам бы подох». И в эту минуту, сделав маленький перелет, ворон очутился на плече у Эвридики. Та, скосив глаза, посмотрела на него с ужасом, а ворон вдруг сказал веселеньким низким голосом:
— Res judicata![1]
Мама Нана замерла на пути в кухню — одной-ногой-касаясь-пола, другую не зная куда поставить.
Что и говорить, на протяжении всего оставшегося вечера Эвридика только и делала что пыталась стимулировать ворона к беседе. Но тот оказался существом молчаливым и на вопросы не отвечал. Он лишь поглядывал на нее умнющим глазом и нахально безмолвствовал: дескать, все-то я знаю и много чего мог бы сказать, да не хочу, потому что и без слов давно уже все ясно с вами, гражданка Эвридика Александровна Эристави. Такое примерно выражение лица было у ворона — и наконец Эвридика отступилась: «Ну и бог с тобой».
— Мам, он г-говорить не хочет больше. Д-давай как-нибудь его на-зовем? Давай назовем его… Марк Теренций Варрон.
— Кто это — Марк Теренций Варрон?
— Один ученый в д-д-древнем Риме.
— Да ну… длинно очень.
— А о-о-он в Риме, м-м-между п-п-прочим, публичную библиотеку основал!
Подробность эта, как и предполагалось, сразила библиотекаря Нану Аполлоновну Эристави.
— Коллега, — ласково сказала она, подойдя к Марку Теренцию Варрону.
Так и стал жить в семье ворон по имени Марк Теренций Варрон, с этого памятного вечера обожаемый всеми домочадцами. Правда, бабушка все порывалась вымыть его яичным шампунем: ей казалось, что Марк Теренций Варрон грязный — ну ведь грязный же? — но ей не давали, потому что птицы ухаживают за собой сами. Ворон в семейных разговорах не участвовал (наверное, языка не знал), но все понимали, что молчит он из чистого упрямства и что когда-нибудь он такое скажет!.. Да, любезные друзья, Марк Теренций Варрон еще скажет свое слово на страницах нашего с вами романа, где уготовано ему высокое и прекрасное назначение. Но давайте пока не будем об этом, потому что рано еще, дорогие мои, рано. Все только начинается, как справедливо заметил Петр Ставский, двигаясь в направлении метро «Кропоткинская».
А Эвридика… что ж Эвридика: она тем же вечером прошлась перед всеми-своими в новехонькой черной шали с японскими цветами: я-прямо-в-магазине-ее-и-надела.
— Как — прямо в магазине? — захотел уточнить отец. — Не оторвав этикетки? Так и шла с ней?
Огромная пестрая этикетка действительно висела на длинной нитке и опускалась, пардон, Эвридике прямо на попу.
— Красиво было, — вяло отнеслась бабушка, а Эвридика расхохоталась.
— С вороном над головой и с этикеткой на заднице! С-с-сделано в Японии.
— Прошу без задницы, — обиделась бабушка и прыснула, услышав себя.
«М-да, — размышляла Эвридика уже в постели. — Странный день.Странный-странный-странный день. Сперва этот Петр из „Грустного вальса“… не надо думать о нем, потому что мы больше не встретимся никогда, так… Потом шаль-с-этикеткой-на-всю-Москву. Потом ворон, Марк Теренций Варрон. Глупое какое- то стечение обстоятельств — все вопреки нормальной жизни, вопреки нормальному ходу событий… против, так сказать, жизненной правды. Ох-ты-боже-мой! С вороном над головой и с этикеткой на заднице! Очень выразительно, кто понимает. И главное, что невозможно не заметить. По-видимому, кто-то должен был заметить… Так и запишем: ворон над головой и этикетка на заднице — это все специально, чтобы кто-то меня заметил. Стало быть, заметили — и очень скоро все изменится в жизни моей. Если бы к лучшему!» — и она повернула ручку на маленьком радиоприемнике. Сначала в эфире было пусто, потом какие-то гудки, потом кто-то говорил по-кажется-бенгальски — Эвридика рассеянно крутила ручку… музыка. Удивительная музыка, неземная музыка — на одном только инструменте… инструментике, вроде флейты-пикколо. Простая мелодия — на трех нотах, наивных трех нотах: до слез! И надо бы взять и расплакаться о том, что жизнь ужасна, ужасна жизнь… Но возник в эфире низкий голос по высокому следу музыки — легкий низкий голос с прибалтийским, вроде бы, акцентом: «Ви слуш-шаэттэ радио Атлантит-ты. Просфучаля маленькайя пиэса тля флейтты-пикколо пот насфаниэм „Мусикка тля Эфритики“. Пиэса испольнилас на форминг».
На мгновение — только на мгновение — Эвридика вскинула голову. Но в это уже мгновение поняла, что отныне удивляться чему бы то ни было бессмысленно и поздно. Мелькнула, правда, мысль о форминге — что такое форминг? Но тут и закончился этот ненормальный день: как сквозь землю провалившись в сон.
Маленькая Эвридика (какого же она возраста? у таких маленьких еще не бывает возраста!) в хороводе вокруг елки — в белом платье (капрон, что ли… нет, газ), белых гольфах и белых же туфельках. Хоровод кружит вокруг елки и поет, вроде бы, «Frere Jacques»… но слов не разобрать. И будто бы большая Эвридика за собой, маленькой, наблюдает. Елка же стоит не в доме, а прямо в лесу на снегу. Ночь темная, но на елке много огней. Маленькой Эвридике, думает большая, совсем не холодно: вон как она весело ступает белыми туфельками по снегу! А снег не приминается, странно… Ведь