фигуры, лицо которой стягивал апостольник. В ответ, чуть отодвигая своей прекрасной рукой покрывало кармелитки:
— Владыка Изменений! — произнесла она, и ее длинные ресницы трепетали, а пальцы играли с четками, завязанными на поясе черной рясы, ниспадавшей длинными складками до самых ног. — Поистине, говорю тебе: тот, кто питает свое забвение моим девственным млеком, обретает невинность; тот, кто тем самым насытится и сам, тут же возжаждет семени моего уда; но тот, кто отопьет моего семени, даже и не помышляет более о том, чтобы меня призывать; ибо он не боится более проходить через тысячи и тысячи перемен, которым никогда не исчерпать Бытия.
— О, дай же! чтобы мне не надо было более тебя призывать!
— Но горе тому, кто пьет из моего уда со своей памятью, чтобы плюнуть на мои девственные сосцы! Поистине, он пьет свое осуждение!
— О Бафомет! я голоден, я жажду твоего молока, твоего семени, не оставляй меня томиться подобно умирающему от жажды оленю! — прошептало на выдохе забвение Великого Магистра, увиваясь вокруг корсажа, распираемого изнутри грудями монахини.
— Ты отказываешься от своих обязанностей Великого Магистра?
— Насколько знаю, я никогда их и не отправлял; но коли ты так утверждаешь, я отказываюсь от них от всего сердца!
— Обещаешь больше не праздновать годовщину своей казни, как делал на протяжении веков?
— Я не знаю, что меня когда-либо казнили, если, разве что, не ты здесь — вопросами, которые мне задаешь! Единственным праздником будет для меня твое имя!
— Отказываешься ли ты от того, чтобы тебя стерли и из людской памяти, и из твоей собственной?
— Что такое моя память? Кем я был? Кто я? Кем буду? Бафомет, поспеши мне на помощь!
— Чего ты хочешь?
— Всех изменений!
— Смотри!
И монахиня указала на стоящую перед ней на коленях фигуру старика — со сведенными вместе руками, закрытыми глазами, отвисшей челюстью.
— Кто это? — выдохнуло вопрос забвение Великого Магистра.
— Память сира Жака де Моле, противящаяся тому, чтобы я питала твое забвение!
— Чего же она хочет, коли остается так перед тобою в мольбе?
— Чтобы его Создатель вспомнил о своем отношении к его воскресению: насколько она презирает самозабвение, вытекающее из моих девственных сосцов, настолько же хочет моего уда…
— Как? Она, значит, стремится испить собственное осуждение?
— Отнюдь не поэтому жаждет она моего семени, а чтобы самой кормиться оскорблением, даже и ценой осуждения: ибо, поистине, тот, кто пьет меня со своей памятью, меня оскорбляет, о забывчивое дыхание, слишком хорошо припоминающее мои предостережения!
— Почему ты покорна оскорблениям памяти, о дарительница забвения?
— Потому что оскорбление побуждает истекать мое семя! Тем самым Владыка Изменений Бытия черпает наслаждение в своем собственном изменении!
— Возможно ли, чтобы оскорбление изменяло в забвении и тебя?
— Так надо, чтобы удовлетворить Создателя! Сама я не оскорбительна для его творения! Надобно, чтобы эти творения в ответ меня оскорбляли: в том их заслуга, о которой Он помнит! Тогда как я забываю даже то, что ими наслаждалась! А теперь, держись на почтительном расстоянии, пока я не рассчитаюсь со своими долгами по отношению к твоей памяти.
— Как же тогда поклоняться тебе в моем забвении, чтобы ты сдержала свое обещание?
— Оставайся верным в нем вплоть до последнего оскорбления!
— О Бафомет, не томи меня!
— Поистине, говорю тебе: прежде чем меня отведать, ты трижды от меня отречешься!
— Клянусь, никогда.
— Ты вспомнишь только, что мне в этом клялся! И с этими словами юная монахиня приблизилась к коленопреклоненной фигуре старика:
— Назови меня еще раз ведьмой, фигляршей, шлюхой! Можешь сказать это без боязни! Разве не исключена я из круга избранных?
— Ну конечно же! — возопил старик, по-прежнему не раскрывая глаз, не размыкая рук. — И до чего приятно знать, что ты исключена!
При этих словах апостольник скрывающейся под покровом фигуры треснул вместе с верхом корсажа и на свет явились груди отроковицы. Но отнюдь не собиравшееся держаться на расстоянии забывчивое дыхание Великого Магистра, вихрясь и задирая покрывало, осело на обнажившуюся грудь. Как только фигура так изменившегося существа обратилась к его памяти, отголоски ответа разнеслись и по его собственному забвению.
— Конечно же, ты всего лишь ведьма! — проревел старик с такой силой, что яростный выдох, несущий эти слова, направил их по спирали к бахроме на черной рясе: проскользнув под нее снизу, слова эти обвились в полумраке вокруг облегаемых штанами юных ног и там затерялись.
— И вечно будешь гореть в огне, питаемом твоим постыдством! — изрыгнул старик.
При этом проклятии монахиня пошатнулась, вытянула руки, словно пытаясь опереться о пустоту, и вновь обрела равновесие, лишь открыв забывчивому дыханию Великого Магистра путь непоправимого заблуждения.
— А, — выдохнула она, густо покраснев, — так ты решил обшарить мое ведьмовское постыдство! Не для того ли ты и пренебрег моими девственными сосцами? Ну так будь неблагодарным и дальше, откажи мне в том, что я — фиглярша! Перестань возвращаться к прошлому! Что?.. Ты настаиваешь?
Тут показалось, что внизу ее живота ряса слегка приподнялась, словно пойдя складками вокруг спрятанного под нею шара.
Но коленопреклоненная фигура по-прежнему не открывавшего глаз старика, внезапно разъединив дотоле сомкнутые руки, схватилась десницей за край длинной рясы, каковую он властно задрал выше пояса монахини: между шелковыми штанами появилась, простодушная и топорщащаяся, атласная мошна юного существа, все еще носящего на голове свой монашеский чепец.
— Ты, столь уверенная, что изваянная с тебя для поклонения статуя свидетельствует перед небесами о твоей девственности, — прогремела снова память сира Жака де Моле, — не останавливаешься даже перед тем, чтобы притворно изобразить среди нас мужественность! как же еще назвать тебя, если не законченной фигляршей!
Мошна лопнула. Монахиня поспешно прикрыла улику ладонью, уронив при этом свое покрывало.
— Если ты счел мое подобие фиглярством, — произнесла она, чувствуя в то же время, как вместе с забвением подступает ее влага, — это не означает, что я к тому же и шлюха! Ну же, мой Господин, сделай наконец последнее усилие!
— Шлюха! Разве я не достаточно сказал? — возопила память сира Жака с по-прежнему закрытыми глазами, вновь сложенными вместе руками, опять отвисшей челюстью.
— О плодородная злоба! — глухо прошелестело в ответ забывчивое дыхание Великого Магистра, так и не добравшись до конца своих исследований.
Тогда, оскорбленный по собственному желанию памятью, но обследованный до глубины забвением — а его ладонь уже увлажнилась незапятнанной белизны кипением:
— Ты, пренебрегший напитаться девственным молоком ведьмы, испей тогда из уда фиглярши шлюхиного семени! — простонал, лишившись своих покрывал, отрок. — Ах! вот и все, сир Жак!
Брызнувшее из-под его ладони семя, замутив бриллиант на пальце, упало в зияющий рот памяти.
Сир Жак де Моле, завершив свой благодарственный молебен, открыл глаза:
Под высоким сводом на конце веревки висело обнаженное тело Ожье де Бозеана.
— Бафомет, Бафомет, для чего ты меня оставил? — возопил Великий Магистр.