физиономии видно было, что я ничего не понимаю и не помню. Она повторила мне рассказ и, убедясь, что я его понял, сказала: «Помни, Николай, помни это, как завет мой, и не забывай во всю жизнь твою: это странница — твоя родная тетка, а моя сестра Вера Александровна». С этих пор, забывая мой возраст, мать сделала меня поверенным всех тайн своей внутренней и духовной жизни, как мало я ни был способен понимать их.
«Тетка моя сдержала свое слово: Вера Александровна была переведена в Новгородский женский Сырков монастырь. Никакие убеждения не могли заставить ее произнести хотя бы одно слово; на все просьбы она писала: «молчание есть вечное Христу предстояние». Столь же безуспешны были и попытки уговорить ее постричься. Единственною уступкою было то, что она, нося постоянное белое платье и белый трехэтажный чепец, какой носила моя прабабушка, изменила цвет своего одеяния на черный, не изменив покроя: те же старомодные капот и чепчик, только черные, носила она до своей смерти. В церкви она стояла всегда на клиросе и пела, но так тихо, что голос ее могли расслышать только рядом стоявшие с нею монахини, но и тем ни разу не пришлось расслышать ни одного слова. Взятая под особое покровительство графини А. А. Орловой, Вера Александровна не нуждалась ни в чем, имела свою келью и послушницу, которая ей прислуживала. Впоследствии слух об ее подвижничестве сделал ее предметом особого почитания как в самом монастыре, так и за его стенами; к ней приходили толпы богомольцев, прося ее благословения; одних она наделяла сухариками, которые сама сушила из монастырского хлеба, другим, особенно излюбленным, давала собственноручные записочки с изречениями из священного писания.
«Мать моя, сделавшаяся по образу жизни совершенной монахиней, скончалась в 1852 г. 19 ноября. Тихо и спокойно шла, между тем, жизнь Веры Александровны и только однажды была прервана болезнью — горячкою; в бреду она говорила, рассказывала про свое детство на берегу Полы, про богатство своего деда. Прошла болезнь, и уста Молчальницы снова закрылись и — уже навеки. Но она не чуждалась общества монастырских сестер, которые окружали ее любовью и всевозможными попечениями...
«С жизнью этой замечательной женщины не прекратилось почитание: многочисленные богомольцы посещают ее могилу до сих пор и служат над нею панихиды. Многие ее почитатели имеют у себя портрет ее, снятый уже после смерти. Когда и я, при обязательном посредстве матери Лидии, игуменьи Новгородского Звериного монастыря, получил копию этого портрета, то был поражен: в полумонашеском оригинальном одеянии в гробу лежит как бы моя мать».
Таким образом, загадочная монахиня, жившая в Сырковом монастыре, была Вера Александровна Буткевич, действительно принадлежавшая к богатой аристократической семье. Любопытно, что представителям этого рода вообще была свойственна склонность к религиозному мистицизму, многие из них кончали свои дни в монастыре или лавре. Прадед Веры Александровны М. И. Буткевич, «полковник петровских дружин», скончался схимником в Киево-Печерской лавре и с той поры «как будто наложил какую-то печать религиозности на все свое потомство».
С раскрытием «тайны» происхождения Веры Молчальницы падает, конечно, всякая возможность отождествления с нею Елизаветы Алексеевны, а, следовательно, и почва для легенды.
ПРИЛОЖЕНИЯ
ЗАПИСКИ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИЗАВЕТЫ АЛЕКСЕЕВНЫ
«Он вернулся из своего путешествия в Крым в четверг, 5 ноября, около семи часов вечера. Так как он, против обыкновения, запоздал придти ко мне, мне пришла мысль, что он мог приехать больной. Я почувствовала смутную тоску и грусть и, увидя плошки, которые иллюминовали улицу так же, как при его возвращении из Черкасска, я сказала себе с грустью: «Он наверно уедет отсюда еще раз, но не вернется больше».
Когда он вошел, моим первым вопросом было: «Здоровы ли вы?». Он сказал, что нездоров, что у него уже второй день лихорадка, и он думает, что схватил крымскую лихорадку. Я его усадила; у него был жар. Он мне сказал, что полковник Соломко и лакей Евстафиеев заражены ею тоже. Он приписывал причину своей болезни кислому сиропу из барбариса, который он пил в Бахчисарае, когда у него была сильная жажда. Он думал, что этот напиток причинил ему понос, который его так ослабил, что он стал болеее восприимчив к лихорадке. Он говорил, что после первого приступа не предупредил Виллие и что он послал за ним только после второго. Тот дал ему пунш и в течение дня озноба не было. Он велел принести себе чаю с лимоном и, когда доложили о Виллие, он пригласил его войти, чтобы сказать ему, что он себя чувствует довольно хорошо и что его не знобит, но у него шар. Я без труда уговорила его идти раньше спать, хотя он более получаса рассказывал о своем путешествии. Уходя и пожелав мне доброго вечера, он прибавил: «я очень рад, что видел вас». Получив известие о смерти короля Баварии, он мне писал, что его беспокоит, какое действие произвело оно на меня, и что он не успокоится, пока меня не увидит.
В пятницу 6-го , утром, он велел мне сказать, что он хорошо провел ночь. Он пришел ко мне около 11 час; он был желт, имел дурной вид и казался больным. Он сел, я ему показала письма, которые он хотел видеть накануне; мы разговаривали о том, что произошло во время его отсутствия. Когда он от меня уходил, я его спросила, может ли он со мной обедать, и не стеснит ли это его. «Это для меня очень удобно», отвечал он. Когда он пришел к обеду, я нашла его вид еще хуже, чем утром. Он мне сказал, что просит позволения встать из-за стола тотчас же, как кончит свой скудный обед, потому что у себя он закутывается в шубу. Ему подали суп с крупой; он его съел и сказал: «у меня более аппетита, чем я думал», затем подали лимонное желе, которое он только попробовал и сказал метрдотелю, что он делает желе слишком сладким. Он встал из-за стола. Около 4 часов прислал за мной; я его нашла на диване; он мне сказал, что, войдя к себе, он лег и заснул, затем он хотел работать, но так утомился, что встал из-за стола и хотел отдохнуть и попросил меня взять мою книгу. Так он оставался некоторое время молчал, он не спал. Мы вспомнили, что мы накануне годовщины наводнения и высказали надежду, «3» эшг ВД& в отношении наводнения, кончится счастливее. Между тем, чувства какой-то точки и несчастия давили меня. Он велел привести огня раньше, видя, что мне трудно читать. В 5 часов Федоров доложил о Виллие Он едва услыхал, так как его слух стал особенно туг. Он заметил это сам, но приписал это лихорадке и говорил, что у него было то же самое в первые дни, когда он болел рожей. Он упрекал своего камердинера, что тот говорит тише, чем обвгеновенно, тогда как сам слышал хуже, чем всегда. Он велел позвать Виллие и просил его также говорить громче. «Я ничего не слышу», сказал он, — «as dief as posf, как говорит Парланд», весело прибавил он. Виллие попросил его принять лекарство, он долго отказывался. Виллие хотел, чтобы он принял тотчас же. Он же отговаривался, обещая принять на другой день утром, тотчас, как захотят ему дать. Если же принять сегодня вечером, то это прервет его сон, тогда как он надеется спать, как прошлую ночь. Виллие уверял, что действие будет до ночи, и упрашивал принять. Я сзади Виллие глазами умоляла о том же. Наконец, он мне сказал: «вы соглашаетесь с мнением Виллие?» Я сказала: «да». «Ну, хорошо», сказал он, и Виллие пошел делать пилюли .. Они были готовы через полчаса. Виллие их нес, в это время вошел кн. Волконский. Двух пилюль не хватало, они скрылись в рукаве, где их нашли, и шутили над искусным похищением.Мы оставались одни до 7 час. вечера, когда он мне сказал, чтобы я его оставила, так как приближается действие лекарства. Я ему сказала «Я вас увижу?». — «Да, сегодня вечером». Но так как он не присылал за мной и позже 9 ч. веч., я велела позвать Виллие, который мне сказал, что лекарство хорошо подействовало, и что он после заснул и еще спит. Виллие начал весело болтать, наконец, я ему поручила сказать ему, если он его увидит по пробуждении, что поздно и я легля спать; затем я простилась с Виллие. Действительно, он спал на диване до полуночи и проснулся только, чтобы перейти в кровать.
В субботу 7-го, он пришел ко мне между 11 и 12 часами и сказал мне, что он себя чувствует лучше: вчера чувствовал особенную тяжесть, а вечером, когда просил меня его оставить, то говорил это, не только ожидая действия лекарства, оно было только через 20 мин., но потому еще, что чувствовал какое-то тоскливое беспокойство. «Мне было бы стыдно, если б меня увидели в этом состоянии: я не знал, куда деваться». Он сознался, что пилюли ему помогли. Он был попрежнему желт, но более весел. Мы занялись раковинами, которые я собрала; затем, он сказал, чтобы я шла гулять, а он будет заниматься. Я