Но небрежно швыряемый дар богача тяжелым камнем ложится на сердце бедняка!
Глава VI
Поездка в Пестум. Греческие храмы. Слепая
Красот Италии нечего искать в Кампанье или в Риме; я насладился ими мельком только в поездку на озеро Неми да на пути в Неаполь. Поэтому красоты, открывшиеся мне во время четырехдневного путешествия с Фабиани и Франческой, подействовали на меня еще сильнее, нежели на туристов- иностранцев, знакомых с красотами других стран и, таким образом, имеющих возможность сравнивать. В памяти моей эта поездка представляется мне путешествием в волшебное царство, в мир фантазии, но как передать, как описать картины, которыми упивались тогда мой взор, вся моя душа! Красот природы нельзя передать словами. Слова примыкают к словам, как кусочки мозаики, и вся картина создается лишь по частям, постепенно, а не предстает взору сразу во всей своей величавой целости, как в действительности. Рассказчик рисует отдельные ее части, и слушатель уже сам должен составить из них целое; но скольким бы лицам ее ни описывали, все представят ее себе различно. Одним словом, в данном случае происходит то же, что бывает, если говорят о каком-нибудь красивом лице: описывая отдельные черты его, вы все-таки не дадите о нем настоящего цельного представления; только посредством сравнения с другими, известными вашему собеседнику предметами, да еще подробно перечислив все мельчайшие уклонения от этого сходства, можете вы дать ему о данном лице мало-мальски удовлетворительное представление.
Если бы меня заставили импровизировать на тему «Красоты Гесперийского царства», я бы только нарисовал верную картину того, что видел в это краткое путешествие. Тот же, кто никогда не бывал в Южной Италии, не может и создать себе о ней верного понятия, как ни напрягай он свою фантазию! Природа богаче всякой человеческой фантазии!
Мы выехали из Кастелламмаре ранним утром. Погода была чудная. Я теперь еще вижу перед собой дымящийся Везувий, прекрасную долину, покрытую густыми виноградниками, стены гордых замков, белеющие на открытых зеленых скалах или выглядывающие из темных оливковых рощ, и древний храм Весты с его мраморными колоннами и куполом — ныне церковь Санта-Мария Маджоре. Часть стены обрушилась, отверстие заткнуто человеческими черепами и костями, но их обвивают зеленые лозы дикого винограда, словно желающие скрыть силу и могущество смерти. Вижу я еще и причудливые очертания гор, и одинокие башни, на которых были развешаны сети для ловли морских птиц. Глубоко под нами лежал Салерно, раскинувшийся на берегу темно-голубого моря. Нам попалась навстречу телега, запряженная двумя белыми длиннорогими быками; в ней лежали четверо скованных разбойников; злые глаза их так и сверкали, из уст вырывались безобразные насмешки. Черноглазые красивые калабрийцы с ружьями на плечах конвоировали телегу. Благодаря этой встрече только что описанная картина еще сильнее врезалась в мою память.
Салерно — средоточие науки в средние века, был первой целью моего путешествия.
— Фолианты рассыпаются в прах! — сказал Дженаро. — Позолота учености сходит с Салерно, но книга природы ежегодно выходит новым изданием, и Антонио, как и я, думает, что из нее можно научиться большему, нежели из прочего ученого хлама!
— Нельзя пренебрегать ни тем, ни другим; это — как хлеб и вино; одно не заменяет другого! — возразил я. Франческа нашла, что я прав.
— Да, говорить-то он мастер! — заметил Фабиани. — А вот докажи-ка нам это на деле, когда вернешься в Рим!
В Рим? Я должен вернуться в Рим? Этого мне и в голову не приходило. Я молчал, но в душе живо сознавал, что не могу, не должен возвращаться в Рим, в прежнюю обстановку. Фабиани продолжал разговор с другими, и не успели мы оглянуться, как уже прибыли в Салерно. Прежде всего мы отправились в церковь.
— Здесь я могу служить вам чичероне! — сказал Дженаро. — Это капелла святого отца Григория VII, умершего в Салерно. Вот его памятник пред алтарем. А вот тут покоится Александр Великий! — продолжал он, указывая на величественный саркофаг.
— Александр Великий? — вопросительно протянул Фабиани.
— Конечно! Не так ли? — спросил Дженаро церковного сторожа.
— Eccellenza прав! — ответил он.
— Это недоразумение! — возразил я, поближе присмотревшись к саркофагу. — Александр не может быть погребен здесь; это противоречит всем историческим данным. На гробнице только изображено триумфальное шествие Александра, вот отчего, вероятно, ее и прозвали Александровой! — При самом входе в церковь нам уже показывали подобный же саркофаг с изображением триумфа Вакха; он был взят из одного из древних храмов в Пестуме и теперь украшал могилу какого-то князя; на древнем саркофаге помещалась и мраморная статуя князя, изваянная современным художником. Рассматривая так называемый саркофаг Александра, я вспомнил о первом саркофаге, и мне пришло в голову, что оба одинакового происхождения. Соображение это показалось мне довольно остроумным, и я принялся горячо развивать свою мысль, но Дженаро отозвался на это только сухим «может быть», Франческа же шепнула, что мне некстати воображать себя умнее и знающее Дженаро. Я почтительно замолчал и стушевался.
Вечером, незадолго до «Ave Maria», мы сидели с Франческой на балконе гостиницы. Фабиани гулял с Дженаро, и мне было предоставлено занимать синьору.
— Что за дивная игра красок, — начал я, указывая на молочно-белое море, начинавшееся у конца улицы, вымощенной широкими плитами лавы, и уходившее в пурпурную сияющую даль. Горы были окрашены в темно-синий цвет; такого богатства красок я не видывал в Риме.
— Облако уже пожелало нам felissima notte! — сказала Франческа, указывая на облачко, отдыхавшее на горе выше разбросанных по ней вилл и оливковых лесов, но гораздо ниже древнего замка, достигавшего зубцами своих башен почти до самой вершины горы.
— Вот где хотел бы я жить! — сказал я. — Обитать высоко над облаками и оттуда любоваться вечно изменчивой красой моря!
— Да, там бы ты мог импровизировать на просторе! — улыбаясь, ответила Франческа. — Только никто не услышал бы тебя там, а это ведь было бы для тебя большим лишением, Антонио!
— О да! — так же шутливо сказал я. — Если уж быть откровенным, то, по-моему, импровизатору не обойтись без рукоплесканий, как дереву без лучей солнца! Это лишение, мне кажется, и угнетало Тассо в темнице не меньше, чем его несчастная любовь.
— Милый мой! — прервала она меня серьезным тоном. — Мы говорим о тебе, а не о Тассо. При чем тут он?
— Я взял его для примера! Тассо был поэт и…
— И ты тоже воображаешь себя поэтом? Милый Антонио, ради Бога, не впутывай ты имен бессмертных поэтов, когда дело идет о тебе самом! Не воображай себя поэтом и импровизатором потому только, что у тебя восприимчивая натура и ты в состоянии увлекаться творениями великих поэтов! Таких, как ты, тысяча! Не губи же себя таким самомнением!
— Но ведь тысячи же и аплодировали мне недавно! — возразил я, весь вспыхнув. — Что же мудреного, если я вообразил себя… И я знаю людей, которые радуются моему счастью и признают за мной кое-что хорошее!
— Я первая! Мы все отдаем должное твоему прекрасному сердцу, твоему благородному характеру! И я ручаюсь, что за них-то и Eccellenza простит тебе все! Кроме того, у тебя прекрасные способности, которые могут еще развиться, но их непременно надо развивать, Антонио! Ничто не дается нам само собою! Надо трудиться! У тебя есть талант, симпатичный талант, ты можешь радовать им своих друзей, но мирового значения он иметь не может, слишком он невелик!
— Но ведь Дженаро, совершенно посторонний мне человек, был в восторге от моего первого дебюта!
— Дженаро! — ответила она. — Я уважаю его, но как ценителя искусства ставлю очень невысоко. Что же касается до одобрения большой публики, то артисты зачастую перетолковывают его по-своему, придают