интонация, один к одному совпадающая с «музыкой» перебранки на тюремных нарах или в подворотне. Можно только удивляться тому, что такие, например, слова, «Приди, приди, моя звезда, ты у меня одна, одна, и я страдаю без тебя», или что-то подобное, звучат в устах многих современных певцов абсолютно в той же тональности, что и какое-то блатное обращение: «Только попробуй не приди, сука поганая, на нож посажу!» Такое подобие звучаний можно объяснить наличием каких-то общих знаменателей, какими-то подобиями с блатной жизнью в жизни современной молодежи. Кстати сказать, отнюдь не только нашей, но едва ли не во всем мире. Вероятно, это связано с целым рядом процессов, разрушительных для общественного единства, со всякого рода индивидуализацией и «атомизацией» общества, с явным отграничением молодежи в целом, особенно подростков, от «предков», от их мировоззрения и сложившихся норм, с возросшими трудностями выживания, вынуждающими подростков сбиваться в стаи «своих». А в стаях необходимо утверждаются и законы стаи, и соответствующий климат. Возникает у членов стаи и особая психология, которая вполне сродни психологии блатной кодлы. Кроме того, как уже было сказано, в нашей стране, а возможно, и не только в нашей, идет процесс диффузии между «тюрьмой» и «волей».
Справедливость требует сказать, что блатные — в то время, когда я их знал, — пели обычно не так, как говорили. Песни свои — в большинстве своем грустные, связанные с разлукой, на которую их обрекло заключение, либо с тяжестью тюремной и лагерной жизни, — они пели, как правило, хором. Некоторые из воровских песен окрашены и лиризмом, и подлинностью человеческих переживаний. Вот, например, одна из них, услышанная мною на вологодской пересылке. К сожалению, я не могу здесь передать ее задушевную мелодию.
Холодный зимний ветерочек, Зачем ты дуешь холодно. Гуляй, моя детка, на свободе, А мне за решетку суждено. Ах, глазки, глазки голубые, Ах, слезки — чистая вода. Зачем же вы вора полюбили, О чем же вы думали тогда.
Или вот смиренное обращение к жене из тюрьмы:
Сходи к соседу к нашему Егорке. Он по свободе мне должен шесть рублей. На два рубля купи ты мне махорки, А на четыре — черных сухарей.
Такого рода песни исполнялись негромко, в обстановке стихшего шума, и слушатели затихали, думая каждый о своем.
Справедливость требует также заметить, что истерия, крикливость и все прочие названные выше характерные оттенки воровской речи присутствуют в ней тогда, когда вор находится в своей блатной или приблатненной среде. С той же интонацией и на том же жаргоне он будет говорить и в милиции, и со следователем. Словом, там, где он находится в образе, в своей роли. Оказавшись вне блатного общества, например, в спокойном разговоре «за жизнь» с каким-либо «фрайером» вроде меня, он, как правило, заговорит нормальным человеческим языком. Не всем из блатных и не всегда удается в таких случаях обходиться без своих профессиональных терминов, включая матерные словообразования. Но исчезает надрыв, деланная истерия, злобный оскал рта, не фонтанирует поток угроз и проклятий. Здесь, опять-таки, приходит в голову сравнение с современным рок-певцом. Вот мы видим его на экране телевизора дающим интервью. Нормальный человек, спокойно и просто говорит нормальным голосом. Но вот тот же человек вышел на сцену, вошел в образ. И началось кривлянье, дерганье, полились истерические крики. Звуки этого пения окрашены тональностью, характерной именно для блатной речи. В них и пошлость, и грубость, и примитив — не только, а порой не столько содержания выпеваемого текста, сколько примитив самого звукоиздавателя. Тут и надрыв, столь типичный для перебранки блатных на тюремных нарах или приблатненных «крутых ребят» в подворотнях.
Когда я ранним утром проснулся, мои сокамерники спали. Перевернувшись на другой бок, я увидел, что Рука — не спит. Он сидел на нарах в позе роденовского «Мыслителя», оперев подбородок на свою единственную руку и вперив взгляд вдаль, в данном случае в противоположную стену камеры. Сходство со знаменитой скульптурой придавала не только поза моего соседа, но и то, что он, подобно скульптурному герою, был совершенно голым. В отличие от своего каменного прототипа, Рука дрожал мелкой, не отпускающей дрожью.
— Что это с вами, Рука? — спросил я, хотя и сам хорошо понимал, что произошло.
— Проигрался, — спокойно ответил «Мыслитель». — Бывает.
— Вы же совсем закоченели. Заболеете.
— Ништяк! Не впервой, — так же спокойно произнес Рука.
Я раскрыл чемоданчик и протянул своему странному соседу пару теплого белья, которое получил в передаче перед отправкой на этап, а также пару носков.
— Спасибо, мужичок, — сказал Рука, ловко натягивая единственной рукой кальсоны, фуфайку и носки. — Гад буду — не забуду. А барахлишко твое я тебе верну. Вот только отыграюсь и сразу верну. Понял?
— ПонЯл, — ответил я, невольно повторяя непривычное для меня ударение на привычном слове. — Только я вам не советую больше играть. Опять проиграетесь.
— Не проиграюсь! — уверенно заявил Рука. — Я бы и вчера не проигрался. Это Мишка фиксатый мои карты Мыше открыл. Я видел, как он, сука, Мыше знаки делал. Но ничего, я этому фиксатому, если еще хоть раз подморгнет, мойкой всю его поганую фотку располосую.
После этапа я уже знал много воровских слов и выражений. Знал, что кличку «фиксатый» в воровском мире дают тем, у кого на зубах стальные или золотые коронки — «фиксы». Знал, что «мойка» — это грозное оружие — лезвие безопасной бритвы, которым вор запросто может полоснуть по «фотке», то есть по «фотографии», в смысле по лицу.
— А ты, папаша, — спросил меня Рука, — наверно, фронтовичок?
— Да, на ленинградском фронте всю войну пробыл, — похвалился я.
— Я так и понял, сразу видать. А здесь ты за что? Фашист?
— То есть как «фашист»?! — возмутился я. — Я не за фашистов, а против них воевал. Я фашистам смертельный враг. Так же, как и они мне.
— Но ты же не вор и не сука. И не по указу за хищения сидишь? Так?
— Ну, так.
— Ты же по пятьдесят восьмой сидишь. Так?
— Ну, конечно.
— Значит, ты политический. А это и значит — фашист. А кто же еще? Понял?
С этими словами Рука, уже переставший дрожать, лег на нары и придвинулся ко мне. Я накрыл его своим пальто. Вскоре, под мои подробные доказательства о том, что я никакой не фашист, он заснул.
А я задумался над тем, что нежданно-негаданно оказался вдруг и «папашей» — это в тридцать-то лет! — и «мужиком», и «фашистом». Почему я оказался «папашей» — это понятно. Для окружавшего меня юного ворья — всем им было лет по 17–20 — я был человек другого поколения. Почему «фашист», Рука мне объяснил. А вот почему меня и всех вообще заключенных, не принадлежавших к воровскому миру, воры называют «мужиками»? Не помню — той ли ночью в вологодской пересылке пришел мне в голову ответ на этот вопрос или где-то позднее. Но, думается, ответ правильный. Кличка «мужик» для обозначения заключенного из не воровского мира родилась, надо полагать, в тридцатых годах, когда масса лагерников все разбухающего ГУЛАГа делилась и впрямь на две основные категории — блатные и крестьяне. «Раскулаченные» — так называемые «спецпереселенцы» — составляли главную массу гонимых по этапам, главную массу жителей спецпоселков и лагерей. В этой массе терялся небольшой, сравнительно с ней, процент «бытовиков» — людей, посаженных за хозяйственные и бытовые преступления. Могут спросить — а где же были политические? Ведь острие террора было направлено против них, против бывших партийцев, а также против разного рода интеллигентов — вредителей, вроде моего отца. Да, это, конечно, так. Тем не менее, масштабы чисто политического террора как такового были в конце 20-х и в 30-е годы значительно меньше, чем масштабы раскулачивания. Кроме того, многие политические начала 30-х годов жили не в лагерях, а в ссылке, на так называемом вольном поселении. Во второй половине 30-х годов значительная часть политических до лагерей не доходила. Их расстреливали. Кого прямо в тюрьмах, кого в различного рода потаенных местах под Левашево, в Куропатах. Словом, центральной фигурой в ГУЛАГе 30-х годов был «кулак», крестьянин. Поэтому «мужик» и стало для блатного мира нарицательным для обозначения всех не своих, всех тех, кто к этому миру не принадлежал.
Разумеется, наряду с этим воры давали неблатным и другие, более частные клички. Всякого рода