доставала до земли, думал о том, что Гомер и святой пророк Илия были современниками, что поэтическое государство Гомера было большим, чем империя Александра Македонского, потому что протянулось от Понта за границу Гибралтара. Думал он и о том, что Гомер не мог знать обо всем, что движется и существует в морях и городах его государства, так же как и Александр Македонский не мог знать обо всем, что можно встретить в его империи. Затем он думал, как Гомер однажды вписал в свое произведение и город Сидон, а вместе с ним, сам того не зная, и пророка Илию, которого по Божией воле кормили птицы. Он думал о том, что Гомер имел в своем огромном поэтическом государстве моря и города, не зная о том, что в одном из них, в Сидоне, сидит пророк Илия, который станет жителем другого поэтического государства, такого же пространного, вечного и мощного, как у Гомера, — Святого Писания. И задавал себе вопрос, встретились ли два современника — Гомер и святой Илия из Фесва — в Галааде, оба бессмертные, оба вооруженные только словом, один — обращенный в прошлое и слепой, другой — устремленный в будущее и провидец; один — грек, который лучше всех поэтов воспел воду и огонь, другой — еврей, который водой вознаграждал, а огнем наказывал, пользуясь своим плащом как мостом. Есть один пояс на земле, думал под конец Мефодий, не более широкий, чем десять верблюжьих смертей, на котором разошлись два человека. Это пространство, пространство между их шагами, у?же любого, самого тесного прохода на земле. Никогда две такие крупные фигуры не были ближе друг к другу. Или мы ошибаемся, как и все, чье зрение служит воспоминаниям, а не земле под нами…
Благодаря вмешательству Папы Мефодий был освобожден в 880 году, в третий раз доказал в Риме правоверность всего, что он отстаивал, в частности славянской службы, а Папа своим посланием еще раз подтвердил законность славянского богослужения. Даубманнус, кроме уже упоминавшегося рассказа о наказании Мефодия плетьми, сообщает и то, что он три раза искупался в римской реке Тибр, как принято делать при рождении, венчании и смерти, и что там он причащался тремя волшебными хлебами. В 882 году Мефодия с высшими почестями принимали в Царьграде, сначала при дворе, а потом и в патриархии, которую возглавлял друг его молодости, а теперь патриарх и философ Фотий. Мефодий умер в Моравии в 885 году, оставив после себя славянские переводы Священного Писания, «Номоканона» (сборника законов) и проповедей святых отцов.
Как участник хазарской миссии и помощник Константина Философа, Мефодий дважды выступает в качестве хрониста хазарской полемики. Он перевел «Хазарские проповеди» на славянский и, судя по стилю жития Кирилла, осуществил редакцию, разбив их на восемь книг. Так как «Хазарские проповеди» Кирилла не сохранились ни в греческом оригинале, ни в славянском переводе Мефодия, важнейшим христианским источником, свидетельствующим о хазарской полемике, остается славянское житие Константина Философа (Кирилла), написанное под надзором самого Мефодия. В нем приводится и дата полемики (861 год), и подробное изложение выступлений Константина и его противников, правда не названных, — еврейского и исламского миссионеров. Даубманнус приводит следующее высказывание, касающееся Мефодия: «Труднее всего вспахивать чужую ниву и собственную жену, — пишет он, — но так как каждый человек распят на собственной жене как на кресте, получается, что труднее всего нести не чужой крест, а свой. Так было и с Мефодием, который никогда не нес крест своего брата… Потому что младший брат был ему духовным отцом…»
СЕВАСТ НИКОН (XVII век) — существует предание, что одно время под этим именем на Балканах, на берегу Моравы в Овчарском ущелье, жил Сатана. Он был необыкновенно мирным, всех людей окликал своим собственным именем и зарабатывал на жизнь в монастыре Св. Николая, где был старшим писарем. Где бы он ни сел, после него оставался отпечаток двух лиц, а вместо хвоста у него был нос. Он утверждал, что в прошлой жизни был дьяволом в еврейском аду и служил Велиалу и Геваре, многих похоронил на чердаках синагог, и однажды осенью, когда птичий помет был ядовит и прожигал листья и траву, на которые попадал, Севаст нанял человека, чтобы тот его убил. Таким способом он мог перешагнуть из еврейского в христианский ад и затем в новой жизни служить Сатане.
По другим слухам, он не умирал, а дал однажды собаке лизнуть немного своей крови, вошел в могилу какого-то турка, схватил его за уши, содрал с него кожу и натянул ее на себя. Поэтому из его прекрасных турецких глаз выглядывали козьи глаза. Он боялся кресала, ужинал после всех и крал в год по куску соли. Считается, что по ночам он скачет на монастырских и деревенских лошадях, и действительно, они встречали рассвет в пене, в грязи, со спутанными гривами. Говорили, он делает это затем, чтобы охладить сердце, потому что сердце его было сварено в кипящем вине. Поэтому в гривы лошадям вплетали Соломонову букву, от которой он бежал прочь, и так защищали их от него и его сапог, всегда обкусанных собаками…
Одевался он богато, и ему прекрасно удавалась церковная настенная живопись, а этот дар, как говорит предание, дал ему архангел Гавриил. В церквах Овчарского ущелья на его фресках остались записи, которые, если читать их в определенной последовательности от фрески к фреске, от монастыря до монастыря, содержат послание. И его можно складывать до тех пор, пока будут существовать эти фрески. Это послание Никон составил для себя самого, когда через триста лет он опять вернется из смерти в мир живых, потому что демоны, как он говорил, не помнят ничего из предыдущей жизни и должны позаботиться о себе загодя. Первое время, только начав заниматься живописью, он не считался особо одаренным художником. Работал он левой рукой, фрески его были красивыми, но их невозможно было запомнить, они как бы исчезали со стен, стоило только перестать на них смотреть. Как-то утром Севаст в отчаянии сидел перед своими красками. Вдруг он почувствовал, как новая, другая тишина вплыла в его молчание и разбила его. Рядом молчал еще кто-то, но молчал не на его языке. Тогда Никон начал молить архангела Гавриила, чтобы тот удостоил его милости красок. В те времена в монастырях Овчарского ущелья — Св. Иоанна, Благовещения, Св. Николая или Сретенья — было много молодых монахов-иконописцев, которые расписывали стены и соревновались, как в немой молитве или в пении, кто лучше изобразит своего святого. Поэтому никому и в голову не приходило, что именно молитва Никона Севаста могла быть услышана. Но именно так и случилось.
В августе 1670 года, накануне Дня семи святых эфесских мучеников, когда кончается запрет есть оленину, Никон Севаст сказал:
— Один из верных путей в истинное будущее (ведь есть и ложное будущее) — это идти в том направлении, в котором растет твой страх.
И стал собираться на охоту. С ним был Феоктист НикольскийА монах, который в монастыре помогал ему переписывать книги. Эта охота вошла в историю благодаря записям Феоктиста. Севаст, как рассказывают, посадил борзую на седло, себе за спину, и они отправились охотиться на оленей. Вскоре борзая спрыгнула со спины коня, но никакого оленя поблизости не было. Собака тем не менее тявкала, как будто действительно гонит добычу, и казалось, что та, невидимая, но тяжелая, движется по направлению к охотникам. Слышалось, как трещат кусты. Севаст вел себя так же, как и борзая. Он держался так, как будто перед ним олень, причем действительно совсем неподалеку слышалось что-то похожее на дыхание оленя, и Феоктист подумал, что архангел Гавриил наконец явился Никону в облике оленя, иными словами — обращенный в душу Никона Севаста. А говоря еще точнее: архангел принес душу Никону в подарок. Таким образом, Никон в тот день на охоте поймал собственную душу и заговорил с ней.
— Глубока твоя глубина и велика твоя слава, помоги мне восхвалять тебя в красках! — вскричал Севаст, обращаясь к архангелу, или к оленю, или к собственной душе — одним словом, к тому, что это было. — Я хочу нарисовать ночь между субботой и воскресеньем, а на ней твою самую прекрасную икону, чтобы тебе молились и в других местах, даже не видя ее!
Тогда архангел Гавриил сказал:
— Пробидев поташта се озлобити… — И монах понял, что архангел говорит, пропуская существительные. Потому что имена — для Бога, а глаголы для человека.
На это иконописец ответил:
— Как же мне работать правой, когда я левша?
Но олень уже исчез, и монах тогда спросил Никона:
— Что это было?
А тот совершенно спокойно ответил:
— Ничего особенного, это все временное, а я здесь оказался просто на пути в Царьград… — А потом добавил: — Сдвинешь человека с места, где он лежал, а там черви, букашки, прозрачные, как