собой запах дорогого одеколона, проворно сбежал вниз по лестнице.
С полминуты художник стоял как вкопанный, потом наконец задул свечу и подошел к окну: Наполеон торопливо сел в экипаж, заднюю часть которого, казалось, выжгло невероятным жаром, так что полопалась краска на обугленном дереве, — и укатил под грохот позолоченных колес.
Поутру Денон узнал, как все было. Недовольные роялисты прикрепили бочонок с порохом и картечью на винную телегу с расчетом поджечь его в ту минуту, когда карета первого консула проедет мимо по дороге в «Опера Франсез». Однако подвыпивший кучер невесть почему стегнул коней; те понесли как бешеные, и экипаж промчался мимо без особого вреда. Последовал вулканический взрыв. По слухам, двадцать человек скончались на месте, и десятки прохожих лишились ног или рук. Несколько лавок сгорело дотла. По всей округе вдоль Сен-Нисез летели оконные стекла. Побывав на месте, Денон увидел шеренгу черных деревьев, над которыми все еще поднимался дым. На булыжниках мостовой сверкали осколки стекла. В придорожных канавах темнела густая кровь, чего не встречалось в Париже со времен Революции. Военные соскребали с фасадов останки конских и человеческих тел. Художник с отвращением отшатнулся, ощутил под ногой нечто мягкое — и обнаружил, что наступил недетскую ладошку.
Жестоко, мерзко? О да, и к тому же до боли знакомо. Денон отчаянно попытался отыскать в происходящем хоть что-нибудь положительное (в тысяча семьсот семьдесят восьмом году, посетив зловещую Этну, он решил про себя, что более всего плодородная страна процветает именно в окрестностях действующего вулкана), но вскоре, отказавшись от этой затеи, в великом смятении побрел домой. Одно дело — наблюдать извержение издали, и совершенно другое — когда оно касается лично вас; изучать мифологию в уютном кабинете — далеко не то же самое, что жить рядом с героями, сошедшими на улицы с древних страниц. Вдобавок не нужно было быть великим пророком, чтобы предвидеть в будущем новые взрывы, новые реки крови. Денону оставалось лишь тайно молить судьбу об отсрочке и смягчении приговора.
Когда он вернулся к себе, оказалось, что ветер ворвался в комнату и разбросал египетские эскизы, словно сухие осенние листья. Денон принялся собирать их и на какое-то время обрел чувство внутреннего порядка, ведь на его глазах дни, полные грозных опасностей и волнений, здесь превратились в историю, в коллекцию воспоминаний и побед, неправдоподобно безобидных на расстоянии.
— Как ты думаешь, — вполголоса спросила Жозефина, — этот монумент могли воздвигнуть в честь какой-нибудь царицы Нила?
— Вполне вероятно, — сказал Денон.
— А как по-твоему, настанет время, когда что-нибудь в этом роде воздвигнут и в мою честь?
— Полагаю, твой муж именно это и собирается сделать, — отвечал Денон, хотя ему и не нравилось направление разговора.
Стоял декабрь тысяча восемьсот третьего года. Художник и супруга Наполеона, вот уже лет десять связанные крепкими узами дружбы, были вдвоем в роскошной стеклянной оранжерее Мальмезона, великолепного замка, принадлежащего Бонапарту и расположенного в шести милях от Парижа. Жозефина пригласила Денона, чтобы похвастать последними приобретениями — оба они с почти детской увлеченностью собирали произведения искусства, различные артефакты, диковины и военные трофеи, — но разразилась гроза, ужасная и немилосердная, словно полк мамелюков, и гостю с хозяйкой пришлось укрыться под сводами теплицы в окружении обелисков, изваяний, прозрачных водопадов и пышного шатра из карибских цветов, знакомых Жозефине по ее детским годам на Мартинике. [51]
— Мой муж, — произнесла она с застенчивой улыбкой, — сильно переменился после Египта, ты не находишь?
— Оттуда еще никто не возвращался прежним.
— Но Бонапарт в особенности. Согласись, ведь он стал похож на деспота?
— Думаю, — осторожно ввернул Денон, — перед лицом великих деяний истории твой супруг осознал, как много ему предстоит совершить.
— Он постоянно упоминает одну и ту же ночь. Ту, что провел внутри пирамиды.
— В самом деле?
— Ага, значит, и тебе об этом известно? — Жозефина развернулась к собеседнику. — Ты что-то слышал?
Глаза художника еле заметно блеснули.
— Да, кое-какие намеки. А что он тебе рассказывал?
— Вроде бы некий пророк в маске — «красный человек» — открыл ему будущее, причем во всех подробностях.
Денон кивнул.
— Вот и при мне он бормотал что-то в этом роде.
— Но это ведь не похоже на Бонапарта? Верить каким-то мистикам…
— В подобных вопросах он совершенно непредсказуем.
— И ты считаешь, такое могло быть на самом деле? Все, как он описывал? По-моему, это слишком… театрально.
— Я бы не стал недооценивать силу воображения великого человека, — дипломатично возразил Денон.
Жозефина смотрела, как изгибаются под ливнем ветви деревьев, точно руки волшебного дирижера.
— Знаешь, он заточил мою ясновидящую, мадемуазель Ленорман.[52]
— До меня долетали слухи…
— Это не слухи. А ведь она первая посоветовала мне выйти за Бонапарта. Обещала, что если соглашусь, то в один прекрасный день стану императрицей Франции.
— Тогда почему…
— Да, но ты не представляешь себе, что она предсказала совсем недавно!
Художник вздохнул.
— Не представляю.
Жозефина понизила голос до шепота:
— Она предрекла, что муж однажды оставит меня.
— Чушь.
— Я серьезно. Мадемуазель Ленорман прочитала правду в разбитом зеркале, в своих гадальных книгах, на картах таро — всюду одно и то же. Наполеон меня бросит.
— Твой муж боготворит одну тебя, — ответил Денон.
И нисколько не покривил душой. Если страсть самой Жозефины, особенно поначалу, была скорее наигранной и непостоянной (отнюдь не считая Бонапарта красавцем, вдова благосклонно выслушивала его пылкие уверения и с любопытством ждала, куда заведет ее этот выгодный союз), то в сердце Наполеона с первой минуты вспыхнула жаркая любовь, не оставляющая места сомнениям.
— Ты полагаешь?
На мгновение Жозефина гордо приосанилась, но тут же поникла: нет, слишком уж многое в последнее время стало другим. Супруг переменился, в том числе из-за того, что узнал о ее похождениях. По возвращении из Египта, пылая праведным гневом, он первым делом отослал вещи любимой прочь из их общего дома на рю де Виктори и приказал привратнику ни в коем случае не пускать изменницу обратно. Чувствуя себя глубоко виноватой, униженная у всех на глазах Жозефина сумела пробиться на самый верх винтовой лестницы, чтобы ночь напролет рыдать перед упрямо запертой дверью. Мало-помалу (возможно, не без расчета) Наполеон смягчился, однако с той поры границы дозволенного были совсем иными. Теперь уже супруге приходилось хранить безусловную верность, тогда как муж преспокойно развлекался на стороне.
— Я сорокалетняя женщина, — произнесла она, печально глядя на газелей, резвящихся среди деревьев.
— И так же прекрасна, как всегда.