человек, а где животное, развевается ткань… Потрясающее, сказочное зрелище настолько завораживало своим безумием, что долгое время Бонапарт просто не мог отдать приказа открыть огонь. Снова и снова он с кривой усмешкой озирал шеренги своих солдат: кто разделит его восторг исключительной красотой этой минуты, ее величием, опасностью, историчностью?.. Однако на бледных лицах лежала одна и та же печать ледяного страха и отчаянной решимости. Даже самые необстрелянные юнцы понимали, что созданы из очень хрупкого материала — из плоти и крови. В отличие от своего командующего каждый из них ощущал себя смертным и ничего не значащим в глазах провидения.
Уже через несколько часов все было кончено. Кавалеристы мамелюков опять и опять устремляли коней на французские дивизии, но каждый раз падали, подкошенные залпами картечи, выстрелами из мушкетов и кремневых ружей. Однако противник лишь больше свирепел и не желал сдаваться. Продолжая ползти по собственным еще теплым внутренностям, вражеские солдаты опустошали обоймы пистолетов и с пронзительным визгом рубили, кусались, царапались, точно дикие кошки. Раз или два какой-нибудь всадник сгоряча прорывался через передний фланг и углублялся в каре, где был разрублен на куски; плоть человеческая мешалась с алым соком и мякотью раздавленных арбузов.
Тысяча разъяренных мамелюков нашли свою смерть в тот день. Французы лишились примерно тридцати душ.
Над полем брани еще стелился густым туманом артиллерийский дым, когда победители принялись собирать с погибших богатую дань: бриллиантовые украшения, золотые слитки в зашитых карманах, нагруженные добром седельные вьюки, оружие в серебряной оправе… Те немногие, кому довелось уцелеть, отступили в охваченный паникой Каир и бежали оттуда вместе с перепуганными жителями.
С наступлением вечера Наполеон расположился в Гизе, в покинутом особняке одного из военных предводителей мамелюков. Утолив жажду несколькими бокалами шербета, главнокомандующий приказал поутру привести к нему шейхов Каира на допрос — и тут же уснул на мягком диване. Ночью штабной офицер разбудил его и сообщил, что город местами охвачен огнем. Бонапарт вышел на балкон и залюбовался далеким пожаром. Черные силуэты минаретов пронзали небо на фоне пляшущих языков пламени.
— Что же нам делать? — в большой тревоге спросил офицер.
— Это же произведение искусства, — промолвил Наполеон. — Насладимся им.
После чего обернулся и увидел, как засияли отраженным светом великие пирамиды. В это мгновение он словно проник пророческим взором в будущее: настанет время, и на его глазах запылают другие великие города.
Попивая прохладительный крыжовенный напиток, поминутно протягивая руку за мясом, приготовленным на вертеле, и вдыхая ароматные пары из длинной курительной трубки, Наполеон в который раз наблюдал за собранием шейхов, чиновников и купцов своего каирского совета в надежде выпытать столь упорно хранимую тайну чертога.
Более пяти месяцев минуло после битвы при пирамидах, а он до сих пор ни на шаг не приблизился к разгадке. Разумеется, беспокойство, встречавшее любой его намек на сокровенные чудеса: это недовольное бормотание, эти невольные гримасы на бородатых суровых лицах, — само по себе говорило о многом, однако с практической точки зрения Бонапарт и теперь знал не более, чем в Париже. И даже не мог убедить себя, что положение когда-нибудь переменится. Казалось бы, он сидел со скрещенными ногами на затейливо расшитом ковре в захваченном дворце Эзбекия, в тонком платье-рубашке типа камис[34] (некоторое время он пробовал носить тюрбан и галабею,[35] но это смотрелось чересчур нелепо) и все было, как в самых волшебных мечтах: пряная пища, африканский зной, напоенный благовониями воздух, причудливые арабески на стенах — «Тысяча и одна ночь», да и только!
Однако жестокая реальность заключалась в том, что слишком многое не сходилось с желанным ответом.
Ну да, конечно, город встретил завоевателя изумительно грациозной аркой и позолоченным фонтаном, но с первой минуты показал себя отнюдь не сиятельной столицей, прославленной в сказках. Столетия эпидемий, нищеты и бесчеловечного угнетения превратили его в трущобы с мрачными кофейнями, зловонными восточными базарами, смрадной водой и лежалыми кучами мусора на глухих улицах, кишащих насекомыми. Наполеон сделал все, что мог: приказал хоронить усопших за пределами городской стены, окуривать дома, перетравить бродячих собак и обезглавить всех зараженных сифилисом продажных женщин, — но ядовитые испарения по-прежнему терзали его чувствительный нос, а глаза то и дело щурились, страдая от вездесущей пыли.
К тому же на этот народ невозможно было произвести впечатление. Чего только не предлагал Бонапарт: от ветряных мельниц до тачек. Он устроил научные лаборатории и ввел печатные станки, чтобы издавать газеты, осветил городские улицы при помощи подвесных фонарей, открыл театры, заказал подробную карту страны, велел измерить пирамиды и даже запустил тридцатифутовый воздушный шар над площадью Эзбекия… Местное население упрямо хранило явное безразличие.
Бесплодными остались и все усилия очаровать исламские власти. Наполеон справлял их бесчисленные празднества, публично отрекся от любой связи с варварами-крестоносцами, настаивал на том, чтобы возвести гигантскую мечеть, где целиком разместилась бы для молитвы французская армия (еще немного — и он приказал бы своим воинам принять мусульманство, когда бы не страх перед обрезанием). Все административные должности он раздал самым уважаемым уроженцам Каира, которых и принимал у себя ежедневно, с мыслимыми и немыслимыми почестями. А толку-то… толку… Стоило — как, например, сейчас — затронуть в разговоре тему тайных чудес: дескать, ходят слухи, что в этих песках сокрыт чертог, где человеку доступно узреть лик Аллаха, в ответ звучало нечто досадно невразумительное или намеренно загадочное.
— Лик Аллаха открывается нам на рассвете дня, — пробубнил муфтий.
— У Аллаха столько же ликов, сколько имен, — важно произнес начальник городской стражи.
— Аллах судит нас, взирая с далеких звезд, — пробормотал кади.
— Мы не всегда способны распознать лик Аллаха, — закончил седобородый имам.
В ответ взбешенный Наполеон, которому надоела роль смиренного философа, указал на себя и, сверкнув глазами, надменно выпалил:
— Тогда, возможно, Всемогущий уже перед вами, а кроме него, других богов нет.
Но после такой бесцеремонной провокации достойные люди потупили взоры и снисходительно закивали, словно связанные ужасной клятвой оберегать тайну целиком, до последней крупицы.
Наполеон раздумывал, не пригрозить ли молчунам смертной казнью (неужели до этого дошло?), когда заметил, как шейх аль-Мохди оценивает его проницательным — или даже одобрительным — взглядом. В любом случае, странное выражение на что-то намекало.
Какое-то время Наполеону казалось, что шейх готов рассказать ему нечто важное, предложить какое- то объяснение, а то и принести извинения за скрытность. Кроме того, аль-Мохди казался наиболее цивилизованным и сговорчивым среди всех, наиболее горячо приветствовал нововведения и более прочих был склонен обращаться к победителю с неприкрытым восторгом. «Султан аль-Кабир», «великий султан», — нечего и говорить, как льстило самолюбию Наполеона подобное обращение. В любом случае, он вознамерился особенно сблизиться с этим человеком, чтобы выведать его секреты. Не стоило долее тратить время, и Бонапарт распустил собрание, несколько раз решительно хлопнув в ладоши, после чего отделил шейха от остальных, словно овцу от уходящего стада, завербовал его в ряды своих единомышленников: «Прогресс — это беговой скакун, нет смысла заставлять его брать барьеры», — и пригласил на беседу в Институт Египта, разместившийся в бывшем дворце Касим-бея.
Здесь Наполеон великодушно предложил гостю порыться в богато иллюстрированных атласах и космографических таблицах, выставил перед ним зоологические экспонаты, коллекции минералов, манометры, гидрометры, электрические приборы и с особой гордостью продемонстрировал ему сказочный фантаскоп — поставленный на колеса волшебный фонарь с окрашенными линзами, который бесшумно передвигался по рельсам и являл глазам мерцающих призраков на дымных завесах. Однако, к своей досаде, гостеприимный хозяин обнаружил, что шейх совершенно не собирается выражать свои восторги. Мало того, аль-Мохди явно не заблуждался по поводу настоящих мотивов Наполеона. Это стало чересчур заметно,