плывут к нему черепахи, чтобы отложить в его горячий песок яйца. Как ориентируются они? По небесным телам? По магнитному полю Земли? По так называемой силе Кориолиса, то есть по разности в скоростях, с которыми вращаются на разных широтах точки земной поверхности? Бог весть. Пока что наука не дала ответа на этот вопрос, но я сейчас думаю о другом. Я думаю, что не только у черепах есть свой остров Вознесения, у людей тоже.
И у Валеры Гейдеко был? Наверное, был, только он не нашел его.
Год шестнадцатый. 1973
Это был год приобретений, которые казались мне тогда весьма значительными и которые, как это частенько бывает, обернулись впоследствии потерями, и год потери, первой настоящей потери, что, в свою очередь, обернулась пусть относительным, но приобретением: повесть написал. Написал быстро, в один присест, что немудрено, ибо впервые работал в совершенно непривычных для меня, прямо-таки сказочных условиях. Отдельная комната, тишина, хорошая еда по расписанию – словом, Дом творчества. Подмосковный Дом творчества имени Серафимовича, знаменитая Малеевка, куда я теперь имел законное право брать путевку. Членом Союза писателей стал – это, собственно, и было приобретением года, главным приобретением, которое несло с собой сопутствующие: дома творчества, поликлинику, оплату больничных листов и прочие маленькие – а иногда и не такие уж маленькие, кому как – блага. С крахом Советского Союза они, естественно, были утрачены. Поликлинику отняли; дома творчества, во всяком случае, львиная доля их, ушли неведомо куда; заболевший писатель, если он не служит где-либо, не получает нынче ни гроша… Но все это – потери поздние, и потери, в общем-то, ерундовые по сравнению с той, что обрушилась на нашу семью в 73-м: впервые я лицом к лицу столкнулся со смертью.
Я употребил слово «семья», и это требует пояснения. Да, меня растила бабушка, но рядом постоянно находилась ее сестра тетя Маня – в одном дворе жили; ее муж дядя Дима был единственным мужчиной в моем тогдашнем окружении. Хотя почему тогдашнем? Женщины окружают меня и поныне: жена, дочери, внучка. Еще одна внучка, которая появилась на свет, когда я уже писал эту хронику… Даже собака, и та была у нас женского пола.
Это, конечно, не тот «Город женщин», который воссоздал в своем изысканном и безумно длинном фильме стареющий эротоман Феллини, и даже не город вовсе, а дом – вот-вот, дом, в котором женское начало безусловно и очень привычно для меня превалирует над мужским. То бишь моим собственным. Но это ничего. В своей тарелке чувствую себя. Во всяком случае, с женщинами нахожу общий язык куда быстрее, нежели с мужиками.
Итак, дядя Дима был в моем детстве единственным мужчиной, постоянно пребывающим если не рядом, то поблизости. Длинный, худой, лысый (впрочем, на улице он не появлялся без берета), под закатанными рукавами – трехэтажные мускулы, которые я с благоговением ощупывал: всю жизнь дядя Дима проработал грузчиком. Был он при этом типичным подкаблучником: супруге своей, грамотной, начитанной, в гимназии училась, тете Мане подчинялся беспрекословно. Знал, словом, свое место – ив прямом, и в переносном смысле слова. Пусть, к примеру, кинотеатр, куда мы являлись вчетвером – я, бабушка, тетя Маня и он, – наполовину пуст, больше, чем наполовину, две-три дюжины кресел заселены – из полутысячи, все равно отыщет свое, и никакая сила не сдвинет его, каким бы неудобным место это ни было. А если, паче чаяния, оно окажется занятым, будет стоять над душой и бубнить, бубнить: «Это мое… У нас билеты… В кассе купили…» Негромко – супруги своей опасался, которая вмешалась раз, занудой обозвала, приказала: «Сидеть!» – и он, зыркнув по сторонам, покорно опустился на указанное ею место. Но весь сеанс не столько на экран глядел, сколько на подлого захватчика. Бдительная тетя Маня, которая о культурном уровне мужа пеклась неустанно, толкала его локотком: «Смотри!».
Послушно поворачивал он голову, но через минуту она сама по себе, тихонечко так, возвращалась на прежнюю позицию. О, каким взглядом провожал он оккупанта, когда картина заканчивалась и горстка людей покидала зал! Сужались глаза, рот сжимался. Каким взглядом! Вот это и был для дяди Димы подлинный разбойник, бандит – живое воплощение зла, и что по сравнению с ним все экранные прохиндеи!
Тогда меня забавляло это болезненное пристрастие дяди Димы к своему месту, но теперь я понимаю, какой это мощный и древний инстинкт. Первобытный – так даже можно сказать. Пусть крохотное совсем, пусть не навечно, но свое, свое, и мало ли бывает в жизни минут, когда лишь сознание, что такое место существует на земле, спасает нас и дает возможность жить дальше.
Но есть свое место и навечно; дядя Дима, самый крепкий из моих стариков, самый молодой – на четыре года моложе жены, долженствующий, по моим пугливым и невольным расчетам, далеко пережить моих бабушек, родную и двоюродную (я грустно представлял, как сидим мы с ним за сиротливым столом и скучно переговариваемся о сиюминутных заботах), – дядя Дима первым обрел свое вечное место.
Это случилось как раз в 73-м. В нашу лобненскую квартиру позвонили поздним вечером, я, еще не распечатав телеграммы, стал привычно совать почтальонше деньги, а она – и это уже непривычно – брать отказывалась, что было, сразу понял я, дурным знаком.
Вылетев первым самолетом, в полдень я был в Евпатории и скоро знал все подробности неожиданной смерти своего пусть не кровного, но все равно родственника. Знал, с какими словами ушел он из жизни.
Если приподнять в кладовке полочку, то под ней обнаружится в стене щель. В ней-то и лежали, завернутые в фольгу, двести тогдашних рублей, которые втайне от жены накопил дядя Дима. За какой срок? Неизвестно. Этого он сказать не успел. Примчалась еще одна «скорая», теперь уже специальная, в окно протянули шланги и провода, сразу несколько человек в белых халатах суетились у кровати, но все уже было напрасно.
«Под полочкой в кладовке. Деньги». Это и были его последние слова. Об этом думал, умирая, понимая, что умирает, и только одного боясь: пропадут деньги!
Принято считать, что в последние сознательные минуты человек говорит о самом важном для него. Прощает. Благословляет. Кается в грехах. Отлетающая душа должна быть легкой. Дядя Дима облегчил себе душу так.
Когда я прикидываю, как определить его существование на земле, то в голову мне приходит слово «отдельно». Он жил отдельно. Отдельно от жены, от родственников, от соседей и знакомых. Отдельно от всех. Это было своего рода великое противостояние. С одной стороны – замкнутый, подозрительный, никому не доверяющий человек, с другой – весь остальной мир с его опасностями и подвохами.
У Рубцова есть стихи:
Так вот, это о нас. О Дяде Диме и обо мне. Или всяком другом на моем месте.
Вспоминаю, чему учил он меня во дворе у своей голубятни, когда все в ней было спокойно и на крыше не сидело чужака. Защищаться, когда нападут, вот чему. Он не сомневался, что нападут, и при этом непременно исподтишка, с крупным перевесом в силе. Ничего! Короткий резкий удар в переносицу, и противник повержен.
«Вот так», – тихонько, чтоб не услышал никто, произносил он, и его зоркие глаза, чуть суженные вниманием, быстро перемещались с вытянутой жесткой ладони на мое лицо, потом, удовлетворенные, обратно. Это он смотрел, какое впечатление производит на меня его рука. Прекрасные минуты! Жена и ее сестрица, моя бабушка, сроду не дарили ему ничего подобного, а я дарил, и если этот тайный мизантроп испытывал ко мне известную привязанность, то, наверное, только поэтому.
Впрочем, время от времени моя бабушка выказывала ему своеобразные знаки внимания: поборов гордость, просила помочь по хозяйству. Например, заделать дырку в полу или слепить из ржавых кроватных сеток забор палисадника. Дядя Дима, подумав (обязательно подумав!), наклонял в знак согласия голову.
Делал он все не спеша и очень старательно. Закончив, бережно складывал свой нехитрый инструмент, проверял, не забыл ли чего, затем минуту-другую любовался работой. Понятливая хозяйка пыталась сунуть ему в карман деньги, но он живо поворачивался всем корпусом. «Димушка! – уже волнуясь, уговаривала бабушка. – Я обижусь». Дядя Дима, хотя и был выше ее почти на две головы, смотрел на нее исподлобья и сбоку, улыбался и молчал. Он знал, что возьмет деньги, и она знала, что возьмет, только не сразу. «Ну пожалуйста! Я не скажу Мане», – быстро обещала она, и ассигнация неведомо как оказывалась у него в кармане.
С укором глядел он на свояченицу. Снова проверял работу, только еще тщательней и придирчивей,