Бесси, и без того уж сердитую, довёл её до бешенства, дабы только уловить жгучие искры в её глазах. Он работал самозабвенно, отбросив всякие мысли об уготовленной ему роковой участи, одержимый своим замыслом и поэтому неподвластный земной суёте.
— Нынче, видать, у вас радость, — сказала Бесси.
Дик описал муштабелем какие-то круги, словно свершая магическое действо, подошёл к буфету и опрокинул стаканчик спиртного. Вечером, после целого дня работы, когда вдохновение наконец иссякло, он снова наведался к буфету и после нескольких таких посещений обрёл уверенность, что окулист просто- напросто враль, поскольку он, Дик, так ясно все видит. Ему представлялось даже, как он приготовит для Мейзи уютную квартирку, и тогда уж она волей или неволей станет его женою. Наутро эти мечтания исчезли, но буфет со всем своим содержимым по-прежнему был к его услугам. Он снова принялся за работу, а в глазах мельтешили крапинки, закорючки, пятна, пока он не подкрепился у буфета, и тогда Меланхолия, как на холсте, так и в его воображении, стала ещё прекрасней. Он предавался сладостной беспечности, присущей тем людям, которые ещё живут среди ближних, но знают, что болезнь вынесла им смертный приговор, а страх приводит лишь к пустой трате быстротечного времени, и предпочитают ему безудержное веселье. Дни протекали без особых событий. Бесси всегда приходила в урочное время, и хотя Дику чудилось, будто голос девушки доносится откуда-то издалека, лицо её он по-прежнему видел близко и отчётливо, и вот уже Меланхолия воссияла на полотне в облике женщины, которая изведала всю скорбь в мире и теперь хохочет над нею. Правда, углы мастерской подёрнулись серой дымкой, а потом вовсе канули во тьму; рябь перед глазами и головные боли причиняли тяжкие страдания, и было трудно читать письма Мейзи и ещё трудней на них отвечать. Он не мог написать ей о своём несчастье, не мог смеяться, когда она описывала свою работу над Меланхолией, всякий раз уверяя, что картина почти закончена. Но дни, заполненные неистовым трудом, и ночи, овеянные безумными грёзами, вознаграждали за все, а буфет был ему лучшим другом. Бесси совсем замкнулась в себе. Когда Дик рассматривал её, прищурив глаза, она злобно взвизгивала. А потом хмурилась или глядела на него с отвращением, стараясь разговаривать как можно меньше.
Торпенхау отсутствовал полтора месяца. Наконец невразумительное письмо возвестило о его скором приезде.
«Новость! Потрясающая новость! — писал он. — Нильгау уже знает, и Беркут тоже. Мы все приезжаем в четверг. Приготовь завтрак да приведи в порядок своё снаряжение».
Дик показал письмо Бесси, а она обругала его за то, что он вынудил Торпенхау уехать и загубил её жизнь.
— Ну уж, — грубо сказал Дик, — лучше тебе быть здесь, чем путаться с каким-нибудь пьяным скотом на улице.
Он чувствовал, что избавил Торпенхау от опаснейшего соблазна.
— Навряд ли это хуже, чем торчать с пьяным скотом в мастерской. А вы за три недели ни разу трезвым не были. Пьёте без просыпу, да ещё воображаете, будто вы лучше меня!
— Это как же понимать?
— Как понимать! Вот узнаете, пускай только мистер Торпенхау возвернется.
Ждать пришлось недолго. Бесси встретила Торпенхау на лестнице, но он не удостоил её внимания. Он привёз столь важную новость, что никакая Бесси на свете не могла его заинтересовать, а Нильгау и Беркут топали вслед за ним по лестнице, громогласно призывая Дика.
— Пьёт беспробудно, — шепнула Бесси. — Вот уж, почитай, целый месяц.
Она украдкой проскользнула за мужчинами, чтобы увидеть, как свершится правосудие.
Они с весёлыми возгласами ввалились в мастерскую, где их что-то уж слишком бурно приветствовал жалкий, отощавший, измождённый, сутулый страдалец, — давно не бритый, с сизой щетиной на подбородке, он тревожно поглядывал на них исподлобья. Хмель действовал так же активно, как сам Дик.
— Тебя ли я вижу? — спросил Торпенхау.
— Вот все, что от меня осталось. Присаживайся. Дружок в добром здравии, а я хорошо поработал.
Он покачнулся, едва устояв на ногах.
— Вижу, как ты поработал, такого с тобой сроду не бывало. Ну и дела, ведь ты…
Торпенхау многозначительно поглядел на своих друзей, и они ушли, решив позавтракать где придётся. Тогда он высказался; но дружеские упрёки слишком сокровенны и задушевны, чтоб их печатать, а Торпенхау употреблял столь образные и сильные выражения, не считаясь с приличиями, и презрение его было столь неизъяснимо, что никто не узнает доподлинно про этот разговор с Диком, который только моргал, жмурился и хватал друга за руки. Потом виноватый испытал потребность хоть как-то оправдаться. Он был убеждён, что нисколько не погрешил против добродетели, и к тому же у него были причины, совершенно не известные Торпенхау. Сейчас он все объяснит.
Он встал, с трудом распрямил плечи и заговорил, смутно различая лицо собеседника.
— Ты прав, — сказал он. — Но и я прав тоже. После твоего отъезда у меня что-то приключилось с глазами. Я пошёл к окулисту, и он посветил мне газогенератором — то бишь газопроводом — прямо в глаза. Это было уже давненько. Он сказал: «Рубец на голове… сабельная рана и зрительный нерв». Это ты заметь. Значит, я ослепну. Но, прежде чем ослепну, я хочу закончить одну работу; мне кажется, я непременно должен её закончить. Я уже и сейчас вижу плохо, но когда бываю пьян, зрение обостряется. Я сам не знал, что бываю пьян, покуда мне не сказали, и все же работу необходимо продолжать. Вот она, можешь поглядеть, ежели хочешь.
Он указал на почти готовую Меланхолию, ожидая изъявлений восторга.
Торпенхау хранил молчание, и Дик тихонько заплакал от радости, что вновь видит друга, от горестного сознания своей провинности — если он и впрямь совершил провинность, — после которой Торпенхау стал таким отчуждённым и безразличным, и от детской обиды, уязвлённый в своём тщеславии, потому что Торпенхау ни единым словом не похвалил его изумительную картину.
Долгое время спустя Бесси заглянула в замочную скважину и увидела, что Торпенхау обнял Дика за плечи, и они, как бывало, расхаживают по мастерской. Тут она произнесла до того непристойные слова, что возмутила даже Дружка, который терпеливо ожидал своего хозяина на лестничной площадке.
Глава XI
Жаворонок поёт, бога хваля,
И куропатка скликает птенцов,
А я уж забыл, как бродил по полям,
По цветущим коврам лугов.
Горько не знать ни ночи, ни дня,
Но горше знать, что мой час наступил
И охотничий рог трубит без меня,
А ведь некогда сам я в него трубил.
Третий день после своего возвращения Торпенхау встретил с тяжёлым сердцем.
— Стало быть, ты утверждаешь, что не можешь работать без виски? Обычно бывает как раз наоборот.
— Вправе ли пьяница клясться своей честью? — спросил Дик.
— Да, если прежде он был таким же славным малым, как ты.
— Тогда даю тебе честное слово, что это так, — сказал Дик, лихорадочно шевеля пересохшими губами. — Друг мой, я уже едва различаю твоё лицо. Целых два дня ты не позволяешь мне выпить ни капли — ежели признать, что прежде я беспробудно пьянствовал, — и я даже не притронулся к работе. Не удерживай меня больше. Ведь в любой миг я могу совсем ослепнуть. Точки, пятна, головные боли и тягостные мысли одолевают меня пуще прежнего. Клянусь, я вижу вполне ясно, когда… когда бываю в подпитии, как ты изволишь выражаться. Пускай Бесси позирует мне ещё всего три раза, и дай мне это самое… ну, чего я жажду, а там картина будет готова. Ведь за три дня я не сдохну. В худшем случае допьюсь до белой горячки.
— Ладно, но ежели я дам тебе три дня, можешь ты обещать мне бросить после этого работу и… все прочее, пускай даже картину не удастся закончить?
— Нет, не могу. Ты не представляешь себе, как много значит для меня эта картина. Но, конечно же, ты