Князь сообщил ему, что у Маттео тяжелая депрессия: его последние решения расплывчаты и странны как никогда. Он по-прежнему хотел работать с Эдуардом.
Князь шумно выбил свою трубку над стеклянной пепельницей, которую официант поставил рядом с его тарелкой. Эдуард даже вздрогнул.
– Да-да, – ответил он.
Но отложил договор с князем. Снова пустился в разъезды. Побывал в Германии после знаменитого пожара на заводе Сандоса в Швайцерхалле. Вышел из машины. Осторожно взобрался на насыпь, ведущую к берегу. Наткнулся на огромную красную лужу хлора и серы, стекавших в Рейн и медленно – со скоростью три километра в час, но неотвратимо спускавшихся по воде к морю, к Роттердаму. Это зрелище потрясло его.
Он увидел в жиже, вонявшей тухлым яйцом, мертвых лососей, мертвых лебедей, гниющие водоросли, мертвых цапель, мелких пресноводных крабов – тоже мертвых, они колыхались на красной воде у него перед глазами. Дошел до того, что позвонил тетушке Отти в ее уединенную обитель в Шамборском парке и сказал, что почти готов молиться. Молиться за реки, как она молится за своих ястребов, соколов и прочих пернатых хищников.
– Я не молюсь, – ответила она в телефонную трубку своим прерывистым, низким голосом. – Нужно не молиться, нужно ненавидеть. Ненавидеть людей. В чем сегодня разница между рекой, о которой заботятся люди, и сточной канавой?! В чем разница между Европой и помойным ведром?!
Он съездил в Швецию, в Норвегию, в Польшу, в ФРГ. Сделал запасы товаров на зиму. Продолжал обставлять свою квартиру на проспекте Обсерватории. Набивал ее стегаными креслицами, пуфиками с бахромой. Купил ширму Пьеро Форназетти «Дидона, плачущая перед игральными картами» из лакированного дерева, два метра на метр, 1953 года. Помпоны заполонили квартиру на проспекте Обсерватории, напоминая о цирковом манеже: подхваты с помпонами, подлокотники с помпонами, галуны ван Латема, зеркала, украшенные позументами, стулья железного литья с золотыми и зелеными шишечками.
Но в спальне этот избыток жарких тяжелых драпировок раздражал его. Вернувшись из Германии, он переоборудовал ее в абсолютно пустую комнату, белую, как кухня, с узенькой детской кроватью, приткнувшейся к голой стене, и выключателем-грушей, чтобы гасить свет.
На первом месяце рост составляет пять миллиметров. В два месяца – три сантиметра. В три месяца – семь сантиметров. В четыре месяца рост зародыша составляет тринадцать сантиметров, а вес – сто пятьдесят граммов. И все. На этом кончается детство. И на смену ему приходят гигантомания, мания величия, тоскливый страх. Реки багровеют, как кровь. Сама Земля уже обращается по искривленной орбите. В крошечном, отведенном ей уголке неба она вертится вокруг своей оси криво, как волчок, который вот-вот замрет и свалится на бок. Она выписывает вокруг Солнца нечто вроде предсмертного колеблющегося эллипса. Вполне возможно, что отчаяние Лоранс имело под собой почву. По крайней мере, так думал Эдуард, вернувшись из ФРГ. Нужно было спешить. Нужно было собрать «альтинг» скорее, чем он планировал, намного раньше исполнения задуманного, задолго до конца года, задолго до его отъезда в Токио.
«Альтингом» у древних исландцев называлось ежегодное собрание и судилище, где улаживались ссоры, определялись штрафы-выкупы за убийства, планы на будущий год. Эдуард срочно собрал свой «альтинг». В этом году Эдуард назначил местом встречи площадь Гран-Саблон, а не северную оконечность озера Олфусват, как в древние времена. Разумеется, Пьер Моренторф туда не явился, и впервые не явились ни Франческа, ни Перри. В брюссельском магазине собрались Марио, Пьетро, Франк, Соланж де Мирмир, Филипп Соффе, Том, Андре Алак Из Дахрана прибыл Джон Эдмунд Денд. Они причалили к этой земле на своих драккарах – древних стругах с фигурами драконов на корме. Водрузили штандарт, вокруг которого бережно разложили свою добычу. Эдуард произвел раздел. Предупредил, что будет отсутствовать ближайшие двадцать дней, в течение которых они не смогут связаться с ним. Княгиня де Рель, заменявшая мужа, была принята на последнем заседании, когда они пили кофе.
Под лампой длинные, сморщенные, сухие и желтые руки тетушки Отти складывали белую скатерть, которую она только что отутюжила. Ее пальцы старательно расправляли скатерть, чтобы на ней не осталось ни единой морщинки. Потом так же старательно сложили ее уголок к уголку. Ему почудилось, будто она шепчет, разглаживая скатерть:
– Взгляните на птиц небесных, они не сеют, не жнут и ничего не собирают у антикваров; но Отец наш, что на небеси и окружен птицами, дарует им пропитание. Мой племянник куда хуже их!
Однако то был день молчания. И Эдуард решил, что стал жертвой чистой галлюцинации, объяснявшейся избытком чая (две чашки).
Лоранс сидела на полу возле очага, деревянно выпрямившись и сжав губы; она молчала, ее волосы были собраны в пучок. Золотистые глаза смотрели в пустоту. Она подняла воротник своей вельветовой куртки.
Внезапно тетушка Отти упала, опрокинув свою чашку чая и чайник на плиточный пол. Она не подняла головы, не встала. Так и осталась лежать, уткнувшись в поднос на полу.
– Тетя, тебе плохо? – закричал Эдуард по-нидерландски.
Лоранс вскочила на ноги. Ее лицо исказил страх. Прижав палец к губам, она призывала его к молчанию. Эдуард схватил тетку за плечи. Тетушка Отти, лежа на полу, на подносе, с поникшей головой, наконец прошептала, сама нарушив тишину:
– Ничего… ничего, малыш. Это просто слабость. Голова чуточку закружилась…
Она с трудом выговаривала слова. С ее губ свисала струйка слюны. В этом мгновении смешались неясное бормотание, чай и безмолвие. Он встал на колени рядом с ней. Белоснежный персидский котенок прибежал посмотреть, что случилось, и начал с удовольствием вылизывать остатки чая на полу. Эдуард нагнулся пониже, чтобы видеть лицо тетки. Ее голова лежала на коробке с печеньем, монументальный шиньон совсем сплющился. Она прошептала – почти неслышно:
– Тихо, малыш! Не будем нарушать обет молчания. Посмотри на Лоранс. Я бы сейчас выпила маленький стаканчик пива. Это просто легкий обморок, такое бывает из-за жары.
На следующий день в шесть часов он смог объявить им, что уезжает в Токио. В шамборской обители был день болтовни. У матери Анжелики появился новый фиолетовый мундштук – единственная ее уступка духу времени и нравам века. В остальном она сохранила страстную приверженность к горным вершинам, высоким прическам и одиноким полетам. Тетушка Отти чувствовала себя намного лучше. Они сидели все втроем в просторной столовой на первом этаже «Аннетьера» и пили кофе. Вард хотел было зажечь лампу, но потом решил оставить все – вплоть до своего смущения – в тени.
– Я не знала, что ты собирался уезжать, – сказала Лоранс. – Роза сказала тебе?
– Что Роза должна была сказать мне?
– Что мне уже лучше. Я больше не занимаюсь животными. И потом, я тебе очень благодарна.
– Лоранс, я не виделся с Розой. И за что ты меня благодаришь?
– Роза мне сказала, что ты больше не путешествуешь ни на поездах, ни на машинах, ни на самолетах.
– Но Лоранс…
– А как же ты отправишься в Токио? Пешком?
– Не беспокойся. Если уж хочешь знать, я доберусь туда в портшезе и верхом на стрекозе.
– А мы еще увидимся? Или больше не увидимся никогда?
– Увидимся.
Теперь уже Лоранс решила зажечь лампу. Она стояла, деревянно выпрямившись, резко откинув назад голову. Ее била дрожь. Мюриэль и шофер приходили в «Аннетьер» только к половине девятого. Лоранс изо всех сил дергала за подол узкого черного платья, которое носила с утра, натягивая его на низ живота между ногами, как пятилетний ребенок. Она явно стремилась потуже обтянуть тканью живот, чтобы он был виднее. Нагнув голову, она погрузилась в скорбное созерцание своего живота.
Прошло минут десять, и она заплакала. На ее лице читался ужас. Такой ужас, что Эдуард обернулся к двери, ведущей в кухню, чтобы посмотреть, что ее так напугало. Но там ничего не было. Этот ужас шел изнутри. У нее распухли глаза. Она сильно осунулась.
– Я совсем не спала. Мне хочется заснуть, – сказала она, и на глаза у нее снова навернулись