рельефными стенками. Высота сосны не превышала шестидесяти сантиметров. Моренторф размышлял вслух:
– Ее согнул очень древний ветер, – говорил он медленно, – ураганный ветер, который дул всего несколько секунд, два тысячелетия и три века тому назад.
– Два тысячелетия, три века, четыре месяца и, мне кажется, еще одну неделю.
– Два тысячелетия, три века, четыре месяца и неделю назад, в семнадцать часов тридцать минут.
У Эдуарда Фурфоза застыли кончики пальцев.
На набережной Лунготевере Пратичи было шумно, душно и мрачно. Машины обгоняли его или громко, назойливо сигналили сзади. Он глядел на лениво текущий, почти неподвижный Тибр. Остановил машину. Гудки за спиной слились в сплошной рев. Он взглянул на серый, занесенный песком берег. Чья-то лодка догнивала на желтом мелководье.
Он опустил стекло машины. Ему предстояло встретиться с Лоранс в ее доме в департаменте Вар. Он посмотрел на пластиковые бутылки, на дохлых рыбешек, на черный, изъеденный плесенью женский сапожок. Подумал сперва о Франческе, которая наконец-то подписала в Риме договор и внесла задаток, потом о Лоранс, которая ждала его в доме над Сан-Рафаэлем, о тетушке Отти, уединившейся в своем шамборском домике Наполеона III, о Розе ван Вейден, которую не видел с самого Киквилля, о маленькой Адриане в венсеннском зоопарке, которая потом с важным видом писала в воздухе воображаемые послания гамадрилу.
Он еще раз взглянул на желтую воду Тибра и на тот черный сапожок у самой кромки желтой воды. Распрямил пальцы, взглянул на них в свете дня. И, поднимая стекло машины, сказал сам себе, шепотом: «Да, все мы – ошибки. Осколки ошибок, блуждающие среди великих призраков и детских игрушек. Всякий пол, взятый отдельно, – всего лишь очень старая изломанная игрушка. И даже солнечный свет – всего лишь разновидность тени».
Глава XV
– Легкие уже ни к черту не годятся.
Луи Шемен закашлялся, произнося эти слова в трубку. Но боль обрушилась на нее только через два часа после этого разговора; горе было так остро, что ей пришлось сесть. Она поднялась к себе в спальню. Лоранс находилась в доме, которым она владела в департаменте Вар, над Сан-Рафаэлем. У ее отца обнаружили рак легких. Он собирался прожить в Солони все лето. Самое странное, что он запретил ей ехать в Лозанну, приказал ни слова не говорить матери. Он решил, что об этом должна знать она одна. Он надеялся, что об этом будет знать только она. И еще он не хотел, чтобы она приезжала к нему. Она оставила с ним Мюриэль. Он торжественно обещал, что позовет ее, когда придет время. Но она не хотела, чтобы он позвал. Не хотела приезжать. Не хотела допустить даже возможность мысли о смерти своего отца – для себя, для кого бы то ни было в мире.
Эдуарда с ней не было. Все мужчины покидали ее. Все мужчины обманывали ее. Солнце несло с собой рак: Лоранс чувствовала, как он мало-помалу завладевав ее кожей. Никогда больше она не выйдет на солнечный свет. Что ни день, силуэт Лоранс Гено растворялся в тени деревьев, в полумраке комнат.
Перед Розой, перед Адри она произносила страстные, но очень странные речи. Солнце убивает. Этот маленький, далекий, такой щедрый и такой безобидный огонек позволяет людям беззаботно забавляться им, а сам, как проказа, разъедает им лица, грудь, живот. Она прочла множество статей о солнечных ваннах и подробно расписывала Розе и Адри результаты: иссушенная кожа, болезненные ожоги, шелушение, раннее увядание и наконец неизбежное омертвление организма, как следствие воздействия коварного светила. Окруженная тенью, окруженная устрашающим количеством противоожоговых мазей и отваров, Лоранс открыла в себе одно исключительное свойство. Она начала утверждать, что невооруженным глазом распознаёт в ультрафиолетовых лучах меланоциты, большинство циннаматов, некоторые из бензилиденов.
Она сидела в полутьме с напряженно выпрямленной спиной, в легких черных кроссовках на ногах. Потом на ощупь, вытянув вперед руки, подошла к фортепиано. Сегодня должен был приехать Вард. Она села. Подняла крышку, обнажила клавиши инструмента.
Вард пересекал Вар. Он затормозил, припарковал машину. С трудом прошел по ложбине, усеянной крупной галькой. Он искал глазами два маленьких протока, почти невидимых среди камней.
Было очень жарко, и это его веселило. Вершина холма, высившегося впереди, казалась почти белой. Он устал от долгой езды. Ему пришлось проехать по всему побережью. Покинув Рим, он миновал Чивитавеккью, но не остановился там. Сидя с непокрытой головой под жарким солнцем прямо на гальке и опустив веки, он вслушивался в бархатное неумолчное жужжание шмелей в цветах у себя за спиной.
Когда он открыл глаза, перед ним была Умбрия. Тот особый, неподражаемый свет Умбрии. Но это был Прованс, иссушенный жарой Прованс, лысая круглая макушка холма, темные пинии с почерневшими, словно обугленными стволами, редкие оливы и крошечная речушка, или, вернее, каменистое русло, откуда, если напрячь слух, доносилось сквозь гудение шмелей в кустах слабенькое журчание умирающей струйки воды – истомленный, почти беззвучный призыв о помощи, обращенный к морю.
Он снова сел в машину затерялся в путанице автострад. Прованс не производит ничего, кроме бетонных кубов и автострад. В старину Прованс производил цветы, пожилых людей, пожары и оливки. Эдуард не испытывал к этой провинции особой нежности, но он любил жару.
Наконец он отыскал виллу фантастической красоты в лесу над Сан-Рафаэлем. Стоял полдень. Ворота были распахнуты. Он проехал по аллее между двумя рядами лавров и очутился на просторной, усыпанной гравием площадке с бассейном, перед трехэтажным зданием XIX века с четырехэтажной башней. Здесь никого не было. Эдуард остановился перед низким, в две ступеньки, крыльцом. Он еще не успел выйти из машины, как дверь отворилась. На пороге стояла Лоранс в черном купальнике, розовой резиновой шапочке на голове и легких черных кроссовках на ногах. Она показалась ему слишком высокой. Сквозь купальник проступали ребра, острые бедренные кости. Она совсем не загорела. Ее тонкие ноги молочно белели. Она даже не сорвала с головы резиновую шапочку. Кинулась в его объятия.
Он лежал на раскаленном бортике бассейна. Адриана плавала на резиновом надувном крокодиле, болтая в воде руками и ногами и что-то напевая. На другом краю бассейна он увидел подбегавшую Розу ван Вейден. Он изумленно раскрыл глаза. Она сбросила шелковое платье в крупный бледно-фиолетовый, почти розовый горошек, с широким треугольным вырезом и короткими рукавчиками, и совершенно голая бросилась в воду.
Восемь женских ногтей, а за ними восемь женских пальцев уцепились за бортик бассейна. Следом внезапно вынырнула голова Розы ван Вейден, ее плечи, ее груди. С нее сбегали струи воды. Она плеснула на него водой. Он вскрикнул от неожиданности. Ее мускулистое тело сияло бодрой, энергичной красотой. Крепкая, мокрая, со сверкающим взглядом, она стояла над ним на шершавом розоватом цементе. Поставила ногу ему на живот. Он вскрикнул и протянул руки, собираясь привлечь ее к себе. Но к бассейну уже приближались легкие черные кроссовки, черный купальник, широкополая шляпа с накинутой поверх серой вуалью, черные очки и пара серых перчаток. Это могла быть только Лоранс.
– Вы оба с ума сошли. А меланома?
– А электрический скальпель? – парировала Роза.
– Мне кажется, я всегда находил хоть капельку человеческого тепла только в солнечных лучах, – признался Эдуард.
– Вот глупый!
– Кретин! Stommerik! Snotneus![65]
– Мам, а что такое человеческое тепло? – спросила Адри.
Она взобралась на бортик бассейна и начала ощипывать листок шелковицы, оставляя от него одни прожилки. Она прислонилась к коленям Эдуарда. Скоро от листка остался один стебелек. И девочка, сжав этот стебелек зелеными от свежего древесного сока пальчиками, долго что-то выписывала им в воздухе.
– Скажи-ка мне, старушка, можно узнать, кому это ты пишешь? – спросил Эдуард спустя десять минут.