натянула их, пошла в гостиную, в яростном порыве села за рояль, яростно заиграла баркаролы, вальсы, экспромты. Она сидела прямо, в своей обычной, напряженной позе, за концертным роялем, который служил ей уже восемь лет. Зато руки ее отличались изумительной гибкостью. Хоть они-то, по крайней мере, беспрекословно повиновались ей. Она играла легато. Знала, что все связывает этими легато. Ее педагоги возмущались подобной манерой исполнения. Зато она никогда не злоупотребляла правой, «громкой» педалью. Играла великолепно, с безупречным мастерством и чувством. Просто в ее игре никогда не оставалось ни единой отдельной, свободной ноты для нее самой. Ни одной лазейки, где звук мог бы уединиться, затеряться или, наоборот, возникнуть. Музыка звучала восхитительно, но в этом вечном, неразрывном легато крылся какой-то надрыв. Эдуард однажды заметил Лоранс, что, возможно, легато передалось самой ее жизни, самым обыденным поступкам, вплоть до манеры есть, вплоть до манеры любить. Она все соединяла, все связывала, все фиксировала, все стягивала воедино, скручивала в тугой узел. И – душила.
Внезапно ее руки замерли над клавиатурой. Она встала. Пошла в гостиную, обставленную в стиле «директория». Отперла маленький вычурный секретер с зеленой доской. Вынула пять пачек писем, перетянутых широкими белыми резинками.
Отец никогда ей не писал. Она знала только, как выглядит его подпись. Она раскрыла самую тонкую пачку – там были открытки, которые мать присылала ей из лечебниц или санаториев, когда Лоранс была маленькой. Она просмотрела две-три из них и сосредоточилась на черно-белых фотографиях, кое-где раскрашенных ее детской рукой. Потом сложила открытки в пачку.
И взялась за четыре других, гораздо более толстых, – это были письма от брата, написанные за все двадцать два года, что они прожили бок о бок; перечитав их, она снова ощутила острую боль потери. Однако по мере того, как она переворачивала белые странички, похожие на школьные сочинения, ей начинало казаться, что душа Уго ощущается в этих обращенных к ней словах все слабее и слабее.
Лоранс пыталась мысленно сравнить три тела, неразличимо слившихся в ее сне, – тела Уго, младенца и Эдварда. Тело Ива уже перестало являться ей в снах. Она расценила это исчезновение как знак, коему следовало починиться. Но отчего же она почувствовала в своем сне, по выходе из своего сна, необходимость безотлагательно переименовать Эдуарда? Почему отдаляла от себя и его тоже – этим необычным, грубоватым произношением его имени? Зачем ей непременно хотелось называть его так, как называла Роза?
– Твой друг – он кто?
Этот вопрос задала ей Роза вчера перед ужином, до того как он пришел, вернувшись из Дели, измученный четырнадцатью часами полета с несколькими пересадками. Лоранс ответила зло и беспощадно. Теперь она раскаивалась в этом.
– Это гений Грегор Мендель перед горошинкой.[46]
С площади Гран-Саблон позвонили с сообщением, что Маттео Фрире женился на Антонелле. В офисе никто не знал, где находится Эдуард. Пьер Моренторф думал, что он в Нью-Йорке, а он был в Вене. Он только что вышел из музея на Варингерштрассе. Его терзал страх, терзала ненависть к Маттео Фрире; дрожа от лихорадки, он зябко кутался в свои шерстяные одеяния. Недавно он побывал в Шамборе. Строительные работы уже шли к концу. Осталось только установить паровой котел для отопления. Из Брюсселя приехал Франк и оказал ему большую помощь, занявшись внутренним дизайном «Аннетьера». И Рената дважды прилетала из Рима, чтобы внести свою лепту в украшение дома. Это воплощение в реальность мечты о волшебном жилище приводило его в экстаз. У него вдруг возникла потрясающая идея: «Что если начать жить по своему собственному вкусу? Бросить эти работы для тетушки Отти и для всего остального мира. Купить в Париже дом – только для себя. Я хочу, чтобы мне было тепло. Хочу иметь жилище, где мне будет тепло. Я так ненавижу горе».
Дома Вены, Варингерштрассе, серое венское небо – все дышало печалью. Он торопливо шел по улице. Она была безлюдна. Он прибавил шаг. Ему хотелось как можно скорее дозвониться на авеню Монтень и сказать Лоранс, что они встретятся сегодня же вечером в двухэтажной квартире Розы ван Вейден, по адресу, который она ему указала.
Он побежал, борясь со встречным ветром и твердя себе-. «Мне нужен плед, чтобы защититься от тени, которая меня подгоняет!» Но в то же время его даже на бегу не покидала уверенность, что неведомое существо, которое идет за ним по пятам, все равно когда-нибудь настигнет его, как бы он ни мчался. И нужно было остаться свободным в ожидании этой грядущей встречи, этого неизъяснимого пришествия. Нужно было остаться свободным и одиноким в предвидении чего-то подобного.
Он вошел в здание аэропорта вымокший до нитки. Дождь лил как из ведра. Эдуард прилетел из Вены. По дороге он размышлял об отоплении шамборского домика эпохи Наполеона III с примесью ренессанса; там следовало внимательно проследить за установкой котла Он не ожидал, что работы будут идти так споро. Все делалось по плану и в срок. Что-то близкое к чуду творилось в этом заповеднике – приюте хищных птиц, кабанов, корсиканских муфлонов и усопших королей. Его мысли обратились к тетушке Отти.
– Эдвард!
Эдуард поднял глаза. За барьером, в восьмидесяти сантиметрах от него, стояла, к великому его изумлению, та, что произнесла его имя на особый, фламандский манер, – стояла Лоранс. Он обнял ее, борясь с накатившей яростью. Он ненавидел, когда его встречали, или по крайней мере ненавидел, когда его встречали там, где он не ожидал никаких встреч. При виде всех этих судорожно обнимавшихся существ ему всегда безумно хотелось отсечь им руки одним взмахом абордажного топора, с победным кличем: «Антверпен! Антверпен!» Тем не менее Лоранс была сегодня особенно хороша собой и больше, чем когда- либо, выглядела стройной, высокой и прямой. На ней был костюм с черными и голубыми пайетками и просторный бледно-желтый жакет, очевидно, заменявший плащ. Он подумал: я люблю манекенщицу, только у этой манекенщицы коротко острижены ногти. И верно: эти ногти, эти сильные округлые пальцы пианистки, которыми она непрерывно играла, когда сидела в тишине, словно исполняя по невидимым нотам музыку, недоступную его слуху, никак не вязались с ее телом, с ее обликом. Подойдя к белому «мерседесу», он попросил разрешения сесть за руль. Так ему хотя бы придется меньше говорить. Он злился, что не может поехать прямо в офис, на улицу Сольферино.
Он вел «мерседес», грубо выкручивая руль; Лоранс повелительно и точно направляла его к дому Розы ван Вейден, и эти команды несказанно раздражали его. Наконец они свернули на узкую старую, залитую дождем улочку в 15-м округе. Он проехал мимо липы.
– Это здесь! – крикнула Лоранс, показав на узкий темный дом. – Вон там, на самом верху!
На скате серой цинковой крыши, блестевшей под дождем, виднелись мансарда в одно окно и старая железная лебедка со свисавшим вниз канатом.
Они отворили тяжелую красную дверь, и его охватил ужас при виде роскошной узкой лестницы из черного мрамора, мраморных стен, розовых перил.
Много дней подряд они поднимались по этой черной мраморной лестнице в холостяцкую квартирку с мансардой, принадлежавшую Розе ван Вейден, и любили друг друга.
В самой верхней комнате приходилось вставать на стул, чтобы поднять оконную фрамугу; отсюда, если вытянуть шею, можно было полюбоваться светлым небосводом и городом. Ежедневно, когда Эдуард бывал в Париже и работал в своем офисе, он выезжал в четыре часа на набережную. Он любил этот послеполуденный свет, витавший над рекой, над кронами Тюильрийского сада, над крышами Лувра. Чуточку более тусклый, но и более нежный свет. Чуть более бледное небо. Он спешил насладиться отблесками этого света в спальне Розиной двухэтажной квартирки, хотя тот ни разу не показался ему таким же идеально чистым вокруг старой лебедки на серой цинковой крыше.
Она любила цветы, и он дарил их ей – букетики пурпурной или желтой горечавки, синие колокольчики, лиловатые или светло-голубые «райские птички». Однажды, желая хоть как-то приукрасить спартанскую обстановку этой «модерновой» квартиры, он принес старинную вещицу – букет из севрского фарфора; на пестрых цветочных лепестках сидели, как живые, бабочки и прочие насекомые. Он покупал и фрукты, но покупал скорее ради их аромата, нежели из-за красок. Он пытался удержать извечный вихрь, окружавший эту женщину, уловить этот запах другого тела, другого мира. Отстранив голову Эдуарда, она всматривалась в его глаза – куда-то вглубь, дальше зрачков – и говорила: как я люблю их! Он впивал дыхание ее уст, и она растворялась в его глазах, в том, чего не видели его глаза, в желании обладать ею, которое она жадно