монолог, изобилующий вопросами, намеками и укорами, имеющими отношение к общераспространенным недостаткам среди солдат. Августин умел затронуть самые сокровенные струны любой человеческой души, так как ему были знакомы прегрешения людские. К концу проповеди Рафаэль вспомнил доброе старое время, когда он, бывало, сидел на коленях у няньки и слушал легенды о Соломоне и царице Саввской.
А что если Августин прав? Если Иегова Ветхого завета – не только покровитель детей Авраама, но и владыка всей земли и всех народов, населяющих ее? А может быть Августин имеет право идти дальше Ипатии, и Иегова есть действительно Бог не только плоти, но и духа?
У Рафаэля возникло много вопросов, и вечером, в комнате Синезия, он вынес их на всеобщее обсуждение. Майорик с грубоватой простотой солдата направил Рафаэля на Августина; еврей попробовал сначала отделаться шутками, но, пытаясь опровергнуть какое-то воззрение епископа, вскоре убедился, как трудно сбить с позиции этого серьезного, рассудительного человека. Он несколько раз горячился и, поощренный поддержкой Синезия, вступил в оживленные философские прения с Августином, продолжавшиеся до самого рассвета. В пылу спора Рафаэль забыл все на свете и, конечно, не подозревал, что в соседней комнате Виктория всю ночь на коленях молилась за него. В долетавшем до нее гуле голосов она тщетно пыталась уловить смысл отдельных слов и никому, даже самой себе не решалась признаться, что все ее счастье и земные надежды зависели от исхода этого спора.
Глава XXII
БЕЗУМНАЯ ОРГИЯ
Где же был Филимон в течение всей этой недели?
Первые два дня он метался в темнице, как дикий зверь, попавший в капкан.
Мысль о том, что его планы разрушены и силы скованы приводила его в бешенство. Он тряс решетку окна и с воплями отчаяния бросался на пол. Напрасно призывал он Ипатию, Пелагию, Арсения – всех, кроме Бога. Молиться он был не в силах. Он не решался молиться, не знал даже, к кому обращаться. К звездам? К бездне или к вечности?
В мучительном смятении и безнадежной тоске молил он каждого караульного и часового, проходившего мимо его кельи, и заклинал их, как братьев, как отцов, как людей, помочь ему. Но бедный узник как будто лишался дара речи, тогда тюремщики, обещая свое содействие, предлагали ему рассказать о своих страданиях.
Так, в состоянии тупого изнеможения, провел узник целую неделю и едва не лишился рассудка. Филимон перестал различать смену дня и ночи, не прикасался к пище которую ему приносили, и по целым часам сидел неподвижно на полу, охватив голову руками. Им овладела полудремотная апатия. Зачем двигаться, есть, пить? Во всей вселенной для него существовала только одна цель, но ее-то как раз он и не мог достигнуть.
– Вставай, сумасшедший! – воскликнул хриплый голос. – Вставай и благодари благосклонных богов и нашего милостивого, великодушного наместника. Сегодня он даровал свободу всем заключенным, и я думаю, что такой красивый юноша, как ты, сумеет воспользоваться ею не хуже безобразных негодяев.
Филимон поднял голову и взглянул на тюремщика. Он не совсем понимал его слова.
– Слышишь, что ли? Ты свободен, – повторил тот с проклятием. – Вставай и выходи, а не то я опять запру дверь и ты навеки лишишься удобного случая.
– Танцевала ли она Венеру Анадиомену?
– Она? Кто она?
– Пелагия, сестра моя.
– Одному Богу известно, что только она не танцевала в свое время. Говорят, будто сегодня опять пляшет. Выходи скорее! А то я опоздаю на представление. Оно начнете через час. Сегодня в театр пускают всех, и негодяев, и честных людей, и язычников, и христиан. Проклятый парень. Да он ведь, право, с ума сошел!
Так оно и было. Филимон вскочил, бросился во двор, опрокинул тюремщика и сломя голову выбежал; на улицу вместе с толпой освобожденных грабителей и убийц.
Прежде всего он поспешил домой, оттуда – в общественные бани, а затем – в театр. Там он пробился к первом ряду скамеек, желая быть поближе к этому ужасному и отвратительному зрелищу.
Проход, по которому ему приходилось идти, шел миме трона префекта, где Орест уже восседал в роскошном сенаторском одеянии. Рядом с Орестом, к величайшему удивлению и смятению Филимона, сидела Ипатия. Она была прекраснее, чем когда-либо, и походила на лучезарную Юнону. Голову девушки украшала высокая диадема из драгоценных камней, а белая ионического покроя[116] одежда была наполовину скрыта под пурпурной мантией.
Он заметил, что Ипатия расстроена и печальна. При неожиданном появлении Филимона Орест повернул голову в его сторону и гневным жестом приказал ему удалиться; Ипатия также обернулась и вспыхнула, встретив взгляд своего ученика. Она испугалась и, по-видимому, желала, чтобы он исчез, но, быстро овладев собой, что-то шепнула Оресту и смягчила раздражение наместника. Затем к ней вернулось ее прежнее самообладание и она уселась в кресле с видом человека, приготовившегося ко всему.
Толпа веселых молодых учеников окружила Филимона, со смехом приветствуя его, но не успел он прийти в себя, как занавес раздвинулся и представление началось.
На заднем плане виднелись декорации, изображавшие пустынные горы, а на самой сцене, перед небольшими хижинами, стояли чернокожие ливийские пленники с женами и детьми. Украшенные блестящими перьями и поясами из длинных кожаных полосок, они потрясали копьями и деревянными щитами и широко раскрытыми глазами смотрели на невиданное зрелище.
Среди глубокой тишины глашатай возвестил публике, что эти ливийцы захвачены в плен с оружием в руках и заслуживают немедленной смерти. Но высокородный префект из сострадания к несчастным, а равно и для того, чтобы позабавить послушных и благонамеренных горожан Александрии, разрешает ливийцам защищать свою жизнь и обещает победителям свободу и прощение, если, конечно, они проявят себя храбрецами.
Нечастным жертвам разъяснили решение префекта. Они встретили эту милость громкими радостными возгласами и еще яростнее стали потрясать копьями и щитами.
Восторг чернокожих был непродолжителен. Трубы возвестили начало боя, и отряд гладиаторов, равный