предложение разыграть эти бутылки игнорирует и что он к американцам с поднятыми руками не выйдет.
С улицы донеслись взрывы. Артиллерийский расчет вкатил автоматическую пушку в разбитую витрину мясного магазина и открыл огонь по второму этажу дома напротив. Оттуда шлепали из автоматов. Американцы, чтобы не тратить попусту сил на штурм, решили разнести дом из пушки.
Орудие было невелико по размерам — такого Песковскому видеть еще не приходилось, — но имело силу дай бог! Расчет действовал в открытую, но засевшие в доме напротив ранили его командира, и тогда американцы преобразились, перестали гарцевать под пулями; пушчонка пробивала в толстой стене дома бреши немыслимой величины. Кончив стрелять, американцы выждали небольшой срок, уселись в кружок и начали приводить в чувство своего офицера.
— Они сами просят хорошую очередь, — сказал Оммер. — Посмотрите, какая мишень.
— Что будет потом? — спросил Песковский.
— Наплевать... Как будто у нас с вами есть «потом». Все, что у нас есть — глубокий плюсквамперфект[15].
— Господин Оммер, вы обязаны помнить, что отвечаете не только за себя.
— Я бы предпочел помнить о другом. О приказе фюрера сражаться до последнего. Вам разрешили сдаваться в плен? — На скуластом лице Оммера появились багровые пятна.
К Оммеру с видом умиротворителя подошел Зедлаг и сказал на ухо несколько слов. Оммер умолк, как бы осмысливая услышанное. Сделал вид, что взял себя в руки. Снова посмотрел в окно.
«...Нет, он не позирует, не изображает геройство... Имеет убеждения. Опасен вдвойне. У него на глазах только что убили солдат и офицеров, не пожелавших сложить оружие. Он считает их героями и хочет отомстить за них. Что мог сказать ему Зедлаг? Какую он имеет над ним власть? Зедлаг не хотел ссоры? Но почему, когда мы оказались с глазу на глаз, он произнес эти слова: «Вы следите за мной»? Значит, подозревает меня... И готов убрать, не пачкая своих рук. Оммер успокоился или только сделал вид?»
— Нет, мне никто не разрешил сдаваться в плен, пока был хоть один шанс из ста тысяч выиграть войну. Сейчас долг германца обязывает нас принять решение, которое позволило бы сберечь восемь жизней.
— Позвольте заметить вам, господин Шмидт, что если мы проигрываем войну, то проигрываем потому, что в нашей стране было немало таких, как...
— Вы хотели что-то сказать? Я слушаю вас. И думаю, что вы хорошо понимаете, что уже не имеете права не договорить.
— Я не имею обыкновения не договаривать, — спокойно и громко, тоном человека, который привык, что его слушают, ответил Оммер. — Обстановка заставляет меня заявить вам, что имел в виду таких, как вы. Тех, что готовы предать и фюрера... и Германию.
— Вы слишком возбуждены и не даете отчета своим словам. — «Тук-тук-тук» — напомнили о себе давно молчавшие молоточки в висках.
— А если даю? Вы действительно способны забыть то, что услышали?
— Нет. Я не собираюсь...
Все делали вид, что ничего не произошло: они просто не слышат ссоры. Ясно, что до убийства дойдет, такие слова не прощаются. Но кто виноват, кто прав? Трудно рассудить, бывают в жизни минуты, все как на ладони, а кто виноват, не скажешь... Оба правы, оба виноваты, пусть будет им бог судьей.
Разве не прав Оммер? Разве не говорит в нем кровь тевтонца? Разве не помнит каждый немец с детства эти слова: «Я буду до последнего часа своего достойным народа, которому принадлежу. Мне не дано другого!» Так, выходит, дано? Значит, бывают в жизни взрослого мужчины, германца, минуты, когда он может забыть обо всем... лишь бы спасти шкуру? Нет, так не бывает, не может быть! Пусть Оммер всадит пулю в этого Шмидта!..
Но есть у весов и другая чаша. Шмидт не производит впечатления труса. В его словах есть своя правда. Разве каждый не воевал до последней минуты? Не глупо ли умирать теперь?.. Сколько раз миновала каждого из них смерть, кто знал, на кого упадет бомба с самолета и кого подстережет мина? Глупо умирать. И Шмидту можно было бы сказать спасибо уже за одно то, что он не дал Оммеру выпустить очередь по американцам. Тогда бы уже наверняка всем был конец. Кончилось бы все так же, как у тех, засевших в доме неподалеку. Должно быть, дали клятву не сдаваться. И что доказали? Кому? Доказали, что германцы умеют доблестно умирать? Но разве это не было известно испокон веков? Доказательство обратного толка было бы поновее — как сохранить жизнь с честью и достоинством. Хотя разве можно говорить сейчас о чести и достоинстве? Армия рухнула. Не сегодня-завтра падет Берлин. Все же хорошо, что Оммер не дал очереди. Тогда бы погибли все восемь. Теперь погибнет только один. Бывают в жизни минуты, когда никуда не деться, надо платить за оскорбление.
Зейферт произнес только так, без всякой, самой малой надежды на успех:
— Может быть, отложить эту вашу забаву? Что ж мы будем врагов радовать, друг друга убивать, друг на друга пули тратить? Погорячились оба. Забудьте то, что сказали, а вы, господин Оммер, должны будете выразить сожаление...
— Между прочим, русские расстреливали тех своих сородичей, кто переставал верить в их победу, когда наши у самой Москвы стояли. Наказывали за то, что шли против нации. И правильно делали. Потому- то и оказались под Берлином, как это по-русски говорится, мать их... — Оммер запустил ругательство, тщательно выговаривая последнее слово и глядя в упор на Песковского.
Тот медленно допивал вино.
Допил. Поставил бутылку. И сказал Зейферту:
— Отсчитайте, пожалуйста, шаги и дайте команду. Спросите господина Оммера о его условиях.
Оммер вытащил магазин из ручки пистолета.
— У меня три патрона. Думаю, достаточно. Станем по углам. Руку с пистолетом держим внизу. По команде «три» стреляем. Если после первого выстрела продолжаем стоять, руку снова книзу. Потом новая команда до «трех».
Песковский оставил в пистолете три патрона, остальные небрежно выбросил через левое плечо, они ударились о стену и покатились по полу.
— Вы не возражаете, если я выберу рефери? Пусть командует господин Зейферт.
— Согласен, — глухо ответил Оммер. Он использовал последние минуты для тренировки, стремительно вскидывал руку и, целясь в воображаемую точку на стене, нажимал спусковой крючок. Три патрона он, по древнему дуэлянтскому поверью, отогревал в левой руке, чтобы не произошло осечки.
Между противниками было метров тринадцать. Пятеро зрителей отодвинулись к стене, кто-то с подчеркнутым безразличием допивал вино, кто-то поглядывал в окно — как там американцы.
«Вот теперь должно пригодиться все, чему учил Ашрафи. Стрелять, почти не целясь, по быстро движущемуся предмету. Ты должен представить движение его руки: вскинется вверх и на мгновение замрет, он не позволит себе хорошо прицелиться, чтобы я не опередил его. Значит, рука замрет на мгновение. И я обязан за это время выстрелить. Могу убить его. Но не убью. Выбью пистолет».
Песковский до старой привычке несколько раз проиграл в уме все, что должен будет сделать, как поступить, выйдя к линии огня, и понимал, что имеет, по меньшей мере, семь шансов из десяти. Если не больше.
Рефери приказал:
— Приготовиться! — Оглядел противников. — Отставить. Левая сторона освещается лучше, чем правая, прошу бросить жребий. — Поднял один из патронов, выброшенных Евграфом, спрятал руки за спину, обратился к Песковскому: — Выбирайте!
— Левая.
— Угадали, ваше место ближе к окну, господин Оммер. Прошу поменяться местами.
Когда менялись, Евграф обратил внимание на то, как побледнел противник. Багряные пятна спали со лба. «Неврастеник. Будет трястись рука, жаль — труднее попасть».
Разошлись по углам. Повернулись. Посмотрели друг на друга. На товарищей, на рефери, обратились в слух.
На улице раздались приветственные выкрики. Послышался шум моторов. Песковский выглянул в окно. На площадь вступала советская танковая часть. Впереди на «виллисе» ехал молодой широкоплечий, счастливый офицер. Ему протягивали цветы. Вдруг несколько американских солдат — белых и черных —