почта, два магазина, один из которых в ожидании лучших времен стоял с заколоченными ставнями, школа и фельдшерский пункт, а также дома наиболее уважаемых граждан, в том числе и Альберта Александровича Грюнфельда.
И на самом «проспекте» и по сторонам его весть была воспринята философски, без паники: события последних лет научили колонистов противостоять превратностям судьбы, выработали спокойствие и терпение. Были среди этих событий и такие, которые надолго остались в памяти.
В конце 1914 года, вскоре после того как на стороне Тройственного Союза вступила в войну Турция, в колонию нагрянула жандармерия — конный взвод, оцепивший почту и примыкающий к ней дом Пауля Карловича, тихого, незаметного, обремененного не по-немецки большой семьей телеграфиста. Когда его выводили, причитала вся семья, а соседи спрашивали друг друга: что такое могло случиться с этим тишайшим Паулем Карловичем? Недоразумение какое-то, всем кругом шпионы мерещатся, нашли кого заподозрить. Однако вскоре жандармы выволокли на улицу отчаянно кричавшего и жестикулировавшего незнакомца, который клялся в невиновности и, возводя руки к небу, призывал в свидетели аллаха. Это был турецкий шпион, собиравший сведения о передвижениях войск по Закавказской дороге и имевший план мостов и тоннелей, которые следовало подорвать, когда турецкая армия приблизится к этим местам. Пауля Карловича упекли в Сибирь, с тех пор и поселился в колонии жандармский вахмистр Илья Петрович Рипа, призванный наблюдать за порядком и извещать начальство о всяких подозрительных визитерах.
Службу свою вахмистр нес исправно, за что дважды поощрялся начальством. Одну награду — пятьдесят рублей — получил, а вторую — медаль за усердие — получить не успел по причине перемены власти.
После Октябрьской революции Рипа по инерции проработал еще месяца три, а потом, на удивление себе и другим, без какой-либо натуги переквалифицировался в сторожа пришкольного участка и начал ждать. Думал Рипа, что сама собой заглохла его привычка все видеть, все знать и вовремя рапортовать. Но, узнав о приезде в колонию уполномоченного из Баку, он бессонно провел ночь и прикидывал, как бы лучше поступить, ибо понимал, что запасы его наблюдений позволяли рассчитывать на должность куда более заметную, чем та, которую он занимал. Нет, он не скроет, что был в жандармах, но и совсем уж того не скроет, что со старым — привычками, взглядами, друзьями, — всем, что об этом старом напоминало, рвет окончательно (само собой, если такая надобность приспеет). Он-то прекрасно знает, у кого сколько зерна. Вот если бы можно было известить об этом комиссара, если бы можно было известить так, чтобы никто не догадался... выделят, поощрят, может быть, должность дадут... Мечты уносили Рипу далеко от скромной мазанки, поставленной посреди школьного сада.
Утром Илья Петрович тщательно побрился, взял для придания устойчивости самому себе и своим мыслям палку, самолично вырезанную из карагача, и неторопливо зашагал к дому Грюнфельда. Встретив Альберта Александровича, степенно поздоровался и сказал, что, прослышав о госте по фамилии Песковский, хотел бы побеседовать с ним, ибо водился у него в Нижнем Новгороде знакомый, носивший эту фамилию. Интересно бы узнать, не родственник ли он, случаем, того Песковского.
Тут на крыльцо вышел Арсений Павлович, и хозяину дома не оставалось ничего другого, как представить ему Илью Петровича, успев, однако, негромко упомянуть о прошлой профессии сторожа. Староста предусмотрительно повел Песковского и Рипу в столовую, рядом с которой за тонкой ширмой- стеной лежала его дочь Марта, несколько дней назад подвернувшая в коровнике ногу. Заглянув на минуту к дочери, Грюнфельд взглядом показал на стену: слушай, мол, и запоминай.
Это был неприятный, унизительный приказ, но это был приказ отца. Не ведая, не догадываясь, о чем пойдет разговор, но по суровому жесту отца чувствуя, что говорить будут о чем-то важном, Марта отложила книгу и превратилась в слух.
Из-за стенки был хорошо слышен голос Рипы:
— Кхе, кхе, а погодка-то не особенно, не особенно погодка. Говорят, зима долгая будет. Ну как вам тут у нас?
— Нормально, — односложно ответил незнакомец, не делая попытки завязать разговор.
— А я вот по какому делу зашел: был у меня в двенадцатом году в Нижнем Новгороде знакомый Анисим Матвеевич Песковский, инженером на верфи работал, в Германии образование получил, широкой души человек был... Подумал я: не родственник ли вам этот Анисим Матвеевич?.. Фамилия не частая, очень бы знать желательно, что с ним после переворота произошло, жив ли?
— Не могу знать. Про Анисима Матвеевича слышу первый раз.
— Жаль, жаль. Выходит, зря побеспокоил. Вы уж извините меня. — Марта услышала, как Рипа отодвинул стул, должно быть, вставая и собираясь откланяться. Она не понимала, почему так заинтересовал ее отца этот разговор.
— А я, между прочим, здешнюю жизнь и здешних людей ой как хорошо знаю. И был бы рад, так сказать, своими знаниями помочь новой власти.
— Вы это к чему?
— Имеем понятие о причине вашего сюда приезда. Вся колония говорит, что хлеб закупать приехали. Но они к этому делу готовились и попрятали кто где. Жадюги — свет не видел. На нашем брате, русском, наживаться привыкли, зажирели, паразиты. Имеем представление, у кого сколько и где припрятано. Ежели желаете...
— Слушаю, — отчужденно перебил незнакомец.
— Я пришел поставить в известность о наличии запаса зерна, — с фельдфебельской готовностью произнес Рипа, и Марте показалось, что при этом он вытянулся во фрунт. — Так что без моей помощи вам трудно будет... Желаю быть полезным родине в час испытания.
— Вот удружили, вот не ожидал...
— Весьма и весьма, так сказать, рад.
— Только помощь мне ваша ни к чему.
— Как это ни к чему?
— Так, ни к чему. Обойдемся как-нибудь без помощничков.
— Так вы что, выходит, меня за филера принимаете? — в голосе Рипы зазвучала обида. — К вам приходят как, как... Вы без меня от них вот что получите.
— Всего лучшего, всего лучшего, там видно будет, господин красивый.
За стенкой сильно хлопнула дверь. Видно, Рипа ушел, не простившись. А незнакомец нехорошо выругался.
Марта передала разговор отцу слово в слово. Ничего не сказав дочери, Грюнфельд вышел на улицу и направился к халупе, в которой жил Петер. Для чего понадобился старосте этот человек, никто бы не догадался. Только ночью загорелась мазанка Рипы. Когда занялся огонь, кто-то бросил булыжник в окно, чтобы разбудить бывшего вахмистра. Рипа успел прихватить шубу, сапоги и старую, запретную, напоминавшую о счастливых днях фотографию, на которой был изображен в группе отмеченных за усердие жандармов с усатым и пучеглазым начальником в центре.
В тот вечер Грюнфельд допоздна засиделся у байзицера Макса Танненбаума; два старых друга судили-рядили, как поступить и что ответить уполномоченному из Баку.
— Ладно уж, колония не обеднеет. А за то, что уважительно к немцам отнесся да доносчика выставил, я думаю, можно будет постараться помочь ему, — сказал Танненбаум.
— Ты так считаешь? — спросил Грюнфельд.
— Да и ты, между прочим, тоже так считаешь.
Через день к дому мэрии подкатывали телеги. Молчаливые мужики относили в склад Грюнфельда мешки с мукой. У весов стояла Марта.
— А как вы все это будете вывозить? Не боитесь? Кругом разбойники.
— Ничего, главное сделано. Как-нибудь вывезем, — весело отвечал Песковский. — Я всегда знал, что немцы народ, с которым можно договориться. Кроме того, посмотрите, какие со мной молодцы!
Марта уговорила отца отпустить ее с обозом до станции — показать ногу фельдшеру. По дороге приглядывалась к статному, уверенному в себе русскому. Раньше о революционерах только слышала да читала. Теперь первый раз увидела.
Этот русский комиссар был ладно скроен, имел белые-белые зубы, живые глаза да сильные, видно по