можно сказать, перекатившейся через него. О том же говорил и запах бензина, неотступно преследовавший Тимофея. Вероятно, в том был повинен забрызганный маслом воротник.
Плотнее запахнувшись в теплый полушубок, Двинянинов полусидел-полулежал в глубокой нише, вырытой в земле, готовый по первому сигналу тревоги вскочить и припасть к прикладу своего тяжелого, напоминающего старинную фузею, ружья. При колеблющемся свете ракет лицо бронебойщика, сосредоточенно-суровое, будто высеченное из желтовато-розового камня, с крепко сжатым ртом и нахмуренными бровями, то с необычайной резкостью возникало из мрака, то вновь пропадало во тьме.
Тимофей все еще остро переживал тот страшный момент, когда танк своим железным брюхом наехал на окоп; его гусеницы пролязгали над самой головой солдата. Трудно забыть ощущение полной беспомощности и мгновенно охватившего отчуждения, — как будто ты уже перестал жить! — которые пришлось изведать в ту минуту...
«Что уж тут собакой сделаешь. Ежели пушка — другое дело...» — рассуждал он, мысленно обращаясь к Миронову.
Ему вспомнилось, как они, сибиряки и уральцы, прибыли сюда. Эшелон разгрузился в предместье столицы; солдат посадили на грузовики и повезли через Москву. Тимофей видел Москву не в первый раз. Незадолго до войны он ездил на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Тогда Москва была оживленной, шумной, залитой светом тысяч электрических огней. Теперь он увидел ее совсем другой — суровой, нахмуренной, под снегом, без обычного веселого оживления на площадях и улицах. На окраинах рыли противотанковые рвы, устанавливали заграждения и надолбы, на случай, если гитлеровским танкам все же удастся прорваться к городу. Витрины магазинов были забиты досками, заложены мешками с песком. По улицам непрерывно шли войска. Тракторы тянули тяжелые длинноствольные пушки, громыхали танки.
Все говорило о грозной опасности, нависшей над столицей. Это настроение передалось и вновь прибывшему пополнению. Бойцы притихли, не стало слышно обычных солдатских шуток, сознание важной ответственности легло на солдатские сердца.
Было утро седьмого ноября. На Красной площади напротив Кремля, вопреки хвастливым утверждениям гитлеровского командования, что Москва вот-вот будет взята, что она уже почти взята, выстраивались войска для парада. Ровно в десять затрубили горнисты, шеренги выравнялись, замерли. На трибуну ленинского мавзолея неторопливым, мерным шагом поднялся человек в серой солдатской шинели и фуражке — Верховный Главнокомандующий, и с ним его соратники, Маршалы Советского Союза. Тишина сделалась почти осязаемой... Он поднял руку, прежде чем заговорить. И в ту же секунду, как бы предвещая будущую невиданную победу, из-за крыш, домов показалось солнце и, прорвав завесу туч, ярко осветило площадь, заполненную четкими строгими квадратами войск. Волнующая, торжественная минута...
А с парада — сразу в бой.
Свежие части поставили на один из наиболее угрожаемых участков фронта. День и ночь гремели орудия, полыхали зарева горящих деревень, враг рвался к Москве. Он рвался к ней, не считаясь ни с какими потерями, бросая в огонь все новые и новые дивизии. А с другой стороны непрерывным потоком подходили к фронту новые резервы советских войск — помощь защитникам Москвы.
II
Слух, сообщенный Мироновым, подтвердился. На переднем крае, действительно, появились собаки, предназначенные для борьбы с неприятельскими танками.
Снова был бой. Снова, как вчера, как уже много дней подряд, гитлеровцы двинули вперед танки, позади побежала пехота. И вот в самый напряженный момент, когда танки были близко, от окопов вдруг отделились два движущиеся пятна и устремились навстречу громыхающим чудовищам. Двинянинов, поймав их взглядом из своего окопчика, не сразу сообразил, что это собаки, а, поняв, невольно на какое-то время забыл про остальное: настолько непривычно-неожиданно было зрелище неравного поединка.
У него захватило дух при мысли, что животные отваживаются вступать в единоборство с танком. Глаза, не отрываясь, следили за двумя существами, которые, вероятно, даже не сознавали, что они делают, и спешили навстречу верной гибели. Он рассмотрел, что на спине у каждой было что-то привязано.
Одна вскоре ткнулась в снег и осталась лежать, но другая продолжала бежать быстрой торопливой рысью. Вот она уже в мертвом пространстве, где ее не могут задеть пули танкового пулемета, вот под самым танком...
Внезапно сноп огня вылетел из-под гусениц танка; грозная железная громадина подскочила, потом грузно осела и стала разваливаться на составные части. Далеко в сторону откатилось колесо-каток, порванная гусеница, извиваясь, точно змея, пролетела по воздуху и распласталась на снегу; силой взрыва сорвало башню, — движущаяся крепость и люди, сидевшие в ней, перестали существовать.
После боя только и было разговоров, что об этом событии. Еще никто никогда не видал, чтобы собака могла уничтожить танк. А тут произошло у всех на глазах. И как быстро получилось: раз — и нет танка! Гитлеровцам, наверное, и в голову не могло прийти, что в образе этой животины сама смерть движется на них... Сожалели об одном: что вместе с танком погибла и собака.
А под вечер того же дня собаки появились в расположении роты Двинянинова.
Бронебойщика вызвали к командиру. Двинянинов пробирался по длинному извилистому ходу сообщения, и вдруг прямо перед собой увидел некрупную черно-пегую мохнатую собаку. Дружелюбно озираясь на сидевших в укрытиях бойцов, она неторопливо бежала по узкому проходу. Позади, удерживая ее за поводок, шел молодой незнакомый боец; за ними следовали еще одна собака и второй вожатый.
Двинянинов посторонился и пропустил их. У каждого при виде собак, столь неожиданно очутившихся вместе с ними в окопе, невольно появлялась улыбка.
В блиндаже отделенный командир предупредил бронебойщика:
— К нам собак прислали, танки взрывать... Видел, наверно? Так ты не подстрели случаем... — и добавил, улыбнувшись: — Тебе, значит, помощники...
Для собак (всего их было четыре: еще две прибыли на следующее утро) отвели отдельную землянку позади линий окопов, куда вел ход сообщения, вырытый в земле: там они поселились со своими вожатыми — молодыми общительными парнями — в ожидании своего часа.
Случилось так, что вслед за их прибытием установилось затишье, гитлеровцы прекратили атаки, и бойцы шутили, показывая на землянку, откуда порой доносился собачий лай:
— Уж не их ли испугались?!
Собаки внесли неожиданное разнообразие в жизнь переднего края. К землянке началось настоящее паломничество. Шли и несли гостинцы: кто кусок сала, кто выловленную из ротного котла жирную мозговую кость, кто распечатанную банку консервов. С появлением четвероногих что-то неуловимо мирное, домашнее, о чем всегда тоскует душа солдата, вошло в суровый фронтовой быт. Хоть и не понимает собака человеческую речь, а все равно приятно сказать ей ласковое слово, посидеть подле нее, выкурить цигарку-другую и, запустив пальцы в мягкую собачью шерсть, ощущая тепло живого тела, унестись мыслями далеко-далеко, туда, где ждет солдата семья, а на дворе лает такой же вот Шарик или Жучка...
Это рождало и новую тоску, и новую ненависть: тоску по дому, ненависть — к врагу, к Гитлеру и гитлеровцам, ко всем, кто лишает человека законного счастья, хочет разорить землю.
Именно такие чувства испытал Двинянинов, побывав в землянке собак-противотанкистов. Он сделался частым гостем там. Собаки были незлобивы, охотно принимали ласку и угощение. Добродушие как-то странно не вязалось с их опасной профессией. Особенно полюбилась Двинянинову одна — та самая, которую он увидел первой: черно-пегая, в меру рослая, с живыми умными глазами и миролюбивым, приветливым нравом. Ее звали — Малыш.
Это была самая обыкновенная шавка, каких тысячи бегают по улицам населенных пунктов, пока не попадут в ящик к ловцам бродячих собак, — маленькая попрошайка, живущая подаянием, незаметная и ничтожная, но обладающая тем на редкость незлобивым и безответным характером, который свойствен дворняжкам. Пушистый хвост калачом, лисья мордочка и полустоячие уши говорили о том, что она состоит в родстве с лайкой; с тем же успехом в ней можно было обнаружить смесь и других собак.