...Вприпляску пламенеет наше огнище. Постреливает угольками, бередит аппетит картавым побулькиванием ухи. Ее поджидаем да округу слушаем. Бок о бок с нами сумерничают речные сверчки — птахи скрытные, на глазах вертеться не любители. Заведут они без передышки свое «зер-зер-зер-зер» — в ушах звенит. Куда до них взаправдашним сверчкам заодно с кузнечиками...
В ивняковой непролази соловей-невидимка отчетливо начинает: «фить-чур, фит-чур...» А через два молодецких коленца презрительно замечает: «юу-лит, юу-лит». И, как на исповеди, покаянно признается: «пью-пью-пью-пью». Сам же себя яростной скороговоркой пытает — «чо-чо-чо-чо-чо?»
Из-за курьи отзывается второй, а там где-то третий, четвертый... И уж на то соловьям — вольному воля. Они то с захватывающим взлетом, то с придыхом, полушепотом, со всех сторон рассыпают самоцветные переборы. Сдается порой, будто не листики трепыхаются, а вместе с соловушками свистит и щелкает тысячами узеньких язычков таловая гущь.
За ухой незаметно и развиднелось, остро запахло илом и сырым туманом. Свежинка утренняя погасила притаившуюся дремотину, позвала к насиженным местам. Идем и послуху не верим, на какой-то самый короткий миг тишина затаилась у старицы.
Второпях тронешь отпотевшую ветку, и она охолодит лицо росяной влагой. И река, и кусты ждут чей-то оклик, чью-то звонкую побудку.
Вот заиграло далекое желтистое облачко, и словно роса зазвенела, — снова посыпались самоцветы соловьиные. А на вершинку ивы взлетела доверчивая камышовая овсянка. На черной головке простодушной пичуги взъерошились хохолком непричесанные перышки. Но не с басы-красы, а с песенки начался день у нее. «Пти-пти-пти-пи, пти-пти-прю», — выводит она свой собственный односложный мотив.
С правобережья откликнулась ярко-красная чечевица. Выпорхнула на роззелень ольхи и хвастливо посвистывает: «что-то вижу!» «Что ты видишь?» — озадаченно спрашивает ее вторая, растерянно озираясь по сторонам. И заранее знаю: целый день красно-розовые петушки будут подзадоривать друг друга, не найдут ответа и подерутся меж собой же. А их подружки, шмыгая в кустах, станут недоуменно повторять: «Чи-во, чи-во?»
Ожила взбуженная река. Под обрезом обрыва чмокают теплую гладь окуни, в курье нет-нет да и сверкнет овальным зеркальцем подлещик, у куста ударит в сердцах по воде щука. А рыбья мелочь шаловливо подпрыгивает серебристыми монетками.
Разная разность топит поплавок: то ерш топорщится на крючке, то резвый елец ухватит насадку. Или бронзовый окунь возьмет на таран: дескать, нас мало, но мы в тельняшках.
А когда притомит жара, когда станет из черемухи горлица убаюкивать нежным курканьем, отправимся на переброд. Там после купанья, где-нибудь в тени, сморит нас богатырский сон. И, смыкая ресницы, будем счастливо размышлять: «Нет дороже и роднее русской земли. Вся-то она мягкая и добрая, как мать — ласковая...»
В ТРАВАХ
Сыздали посмотрел — редкая травка выстилается, за березы да сосны скрывается. Вроде бы и живности никакой, одна зеленая прохлада. Зашел в лес, склонился и вижу: мшистым ворсом веснушчатая божья коровка не спеша пробирается. Передохнет и дальше, передохнет и дальше. А над кукушкиным льном какая-то мушка, схожая с вертолетом, нависла. Жужжит еле слышно, и, может, оттого вздрагивают у льна матовые капюшончики на золотистых ниточках.
Вправо глянул — чью-то торную дорожку рассмотрел. А кто на ней покажется? Наклонился ниже, жду. Ага, кто-то быстро-быстро навстречу семенит. Все ближе, ближе, уж совсем вплотную подкатил. Э-э, да тут крохотные черные муравьишки проложили свою путинку.
Забеспокоился муравей, приподнялся, поозирался и обратно повернул. Отодвинулся я, а сам глаз с «шоссейки» не свожу. Вскорости замечаю на ней ватажку муравьиную. Тот, знакомый, передком торопится, остальных за собой ведет. Куда они?
Бегут муравьишки, а я за ними тихонько двигаюсь. Вот замешкались, остановились под крупной капелькой-земляничиной. Ох и высоко она! Налилась июльским жаром, отяжелела, а никак не срывается, не скатывается. Посовещались о чем-то, и передний сперва один полез по стебельку. Взобрался он, а ягода и не качнулась. Тогда второй полез. И много их поднялось к румянистой капельке. Другие там, на земле, ждут.
Затрепетала земляника и медленно-медленно книзу повела стебельком. Спустились по ней муравьишки и всей ватажкой припали к ягоде-соковине. Опьянели от вкуса, от запаха душистого. И мою голову вскружило, и мне захотелось отведать красных капелек.
Кружаю по травам, туесок берестяной подставляю. А капельки в него кап-кап. Скоро через край посыплются, а их и не убыло в лесу. И мне хватит, и муравьишкам вдосталь, и мышке-норушке; и тетерушке с ребятишками, и каждому, кто сюда повернет.
Посмотрит сыздали — редкая травка выстилается, а склонится к земле — земляничному красноросу обрадуется. И не забудет, вспомнит в мороз-трескун, снегосев-куржак. И мне выснится ватажка муравьиная, да почудится запашок яства лесного.
УТРОТВОРЕЦ
Как только становится весна хозяйкой, потянет меня на мысок между межевыми болотами. Приветных мест и ближе на подгляде полно, но туда, к осине покалеченной, по любой водоплице ухожу...
Наткнулся я на нее случайно. Косили траву с отцом по берегу и набежали на грибы-диковины. Замшевые шляпки у них зеленые, как осиновая кора, а крепкие золотистые ножки красными ниточками перевиты. Оба не знали, как их назвать; росли они только вокруг осины. Чуть отступи к березам — кроме сухих груздей да слизунов ничего не видать.
Наломали грибов и осину приметили. Гроза ли ударила или еще кто — вполвершины сломана она, голые защепы острием торчат.
Прилегли отдохнуть под березой, и слышу я, будто струна балалаечная задребезжала. Стихнет звук, и опять кто-то щипнет струну. Как есть балалайку настраивает...
Вот настроил он ее и негромко, а так складно игранул — мы с отцом разом приподнялись. «Поблазнило?» — спрашивает он меня взглядом, а я плечами пожал. Какие там «блазни» в наше-то время?! А только кто же сыграл? Будь деревня близко, и то не поверили. Балалайку теперь если и услышишь, то не иначе в большом городе.
Ничего дельного не придумали и не нашли того балалаечника. Отец задумчивым до вечера был и перед сном убитого на войне брата Андрея вспомнил:
— Давеча и не соснул, а показалось — Ондрюшка балалайку налаживал. Бывало, меньшой Ваньша холостовать уйдет, а Ондрюха в заулке на балалайке поигрывает. Мастерил он их лучше магазинных голосом.
Дубовиками грибы звать — дома по книжке угадали. А звук остался бы загадкой, не приди сюда весной и не заночуй на мыске. С той поры и зачастил я к осине. Отец на ноги ослаб, а из приятелей кто в такую грязь потащится сюда.
...Доберусь до мыска, засветло балаган подправлю и сушняком запасусь. А затемнеет — сварю кашу с дымком и под теканье бекасов хлебать начну. В неразгляди подлетит к огнищу куличок и долго-долго пытает меня: «Ты кто? Ты кто?..»
Не тоскливо, а все же томно мне одному до утреннего зореразлива. По сторонам на десятки верст нет души человеческой. Хотя не совсем один я здесь, где-то в лесу спит тот, кому принадлежит осина и звание утротворца. А может, и не спит вовсе: с беспокойством и нетерпением ждет не дождется ему одному ведомой минуты.