сладким. Сочетание воздействия ядовито-угарного воздуха, жары и тяжелого труда навряд ли можно было компенсировать литром молока в день… Андрей работал в литейке уже две недели. Приближался новый, девяносто шестой год. Новый год — он и в зоне Новый год. Всем хотелось встретить его по-человечески: устроить какой-то стол, попить хорошего чаю… если удастся — организовать спиртное. В литейках перед праздниками резко возрастал расход чимергеса — спиртового лака для фиксации земляных форм. Пить эту гадость было нельзя, но зэки разрабатывали свои способы очистки. Самый простой заключался в том, что лак лили на морозе тонкой струйкой на стальной лом — все неспиртовые компоненты замерзали, а спирт стекал в подставленную емкость. Оперчасть активно выявляла нарушителей, но чимергес все равно перегоняли. Даже после очистки холодом спирт вонял, как химический завод по производству гуталина. В больших количествах он разрушал почки и зрение… Все равно пили. Иногда оперчасть обнаруживала емкости с брагой изымала запрещенный сахар и дрожжи. Зона готовилась к Новому году. Размечтавшись, осужденные даже поговаривали об амнистии. Понимали, что для многих из них никакой амнистии не будет, но-а вдруг? Все-таки девяносто шестой год — год выборов президента.
Андрей откатил тележку в сторону и взялся за другую. Норма за смену составляла девяносто отливок. Он подвез тележку к печи.
В столовой Зверев встретил Адама — бригадира-чеченца из черной литейки. Сел рядом, достал из специального чехольчика на поясе стальную ложку. Не торопясь начал есть.
— Как там мой крестник, Адам? — спросил Сашка.
— Обнорский-то?
— Он самый.
— Вкалывает, как сто китайцев. Выносливый черт, хоть и хромой.
— Да ну? Он же из интеллигентов… журналист! Адам отломил кусок белого хлеба, ответил:
— Вот тебе и журналист. Пашет, как заведенный. Я его, как договаривались, на самую тяжелую работу ставлю… перевоспитываю трудом.
Адам хохотнул, но Зверев не поддержал.
— Ну, а вообще-то, что он за человек?
— Вроде нормальный. С юмором, в шиш-беш играет не худо. Твой, кстати, земляк.
— Да ну? Питерский?
— Питерский. Ты что, не знал?
— Не знал, — удивленно протянул Зверев. На зоне земляки все друг друга знают, поддерживают.
А Сашка Зверев, как и все завхозы отрядов, закрутился в последнее время — конец года. В это время начинается привычная производственно-административная суматоха.
— Не знал, — сказал Зверев. — Ладно, я как-нибудь к вам заскочу, потолкую с земляком.
— Заходи, — сказал Адам. Они потолковали еще минут пять на новогодне-производственные темы и разбежались по своим делам. Об этом разговоре Зверев сразу же и забыл, а вспомнил только на другой день, когда шел мимо черной литейки.
Андрей подвез тележку к печи. Над головой снова проехал визжащий тельфер. В прошлом году, говорили ребята, оборвался трос и зазевавшегося зэка раздавило отливкой…
— Эй, журналист, — похлопал его по плечу кто-то, — выйди в тамбур.
— Зачем? — спросил Андрей.
— Тебя там ждут.
Обнорский снял рукавицы, положил на край тележки и пошел к воротам тамбура. Ворота были обшиты рифленым железом. Копоть висела на них струпьями. Он распахнул дверь в левой створке и шагнул в тамбур. После жаркой и душной литейки здесь было прохладно, как в раю. Выходит, возможен на Земле рай… В дальнем углу стоял высокий крепкий мужик. На зэка он был похож очень мало: меховая шапка, аккуратно подогнанный ватник с косяком[50] на левом рукаве, джинсы и ботинки на толстой подошве. Из-под расстегнутого ватника выглядывала неуставная куртка с целой батареей шариковых ручек в нагрудном кармане.
Обнорский, похожий на негра (только белки глаз да зубы выделялись), являл собой полный контраст — грязная брезентовая роба, стоящая колом от специальной огнеупорной пропитки, прожженные, разбитые кирзачи, разводы пота на лице… Зверев едва узнал в нем борзого зэка из столовой… Два мира — две судьбы, — писали раньше в Правде.
— Здорово, земляк, — сказал Зверев. — Я тоже питерский, Саша меня зовут.
— Андрей, — ответил Андрей. Блеснули белые шведские зубы.
— Потолкуем? — спросил Зверев, протягивая открытую пачку «Мальборо».
— О чем? — сказал Обнорский и, игнорируя «Мальборо», вытащил из кармана грязную, захватанную пачку «Примы».
— Ну как работается-то? Что льешь?
— Форму 12, — ответил Андрей, усмехаясь. — Слыхал?
— Поросят, значит? Та еще работенка. Обнорский посмотрел удивленно: жаргонное название отливки N 12 — поросенок — было специфически узким, бытовало только среди работяг. Зверев щелкнул зажигалкой, усмехнулся:
— Ну что смотришь? Я на поросятах сам немало отпахал. Так что знаю.
Он протянул зажигалку, дал прикурить Андрею. Потом прикурил сам.
— Я, Андрей, этих поросят лил, еще когда ты по Невскому гулял. Тоже, кстати, за бунтарский дух попал… по дурости.
— Значит, и я по дурости? — с иронией спросил Обнорский, глядя в глаза Звереву. От завхоза слегка пахло хорошим одеколоном.
— А что, — ответил Зверев, прищуриваясь, — по-умному? Чего ты на меня в столовняке накатил?
— Ладно… проехали, — сказал Обнорский. Он захабарил сигарету и опустил окурок в пачку.
— Я спросил. Ответь, пожалуйста.
— Проехали, говорю, — бросил Обнорский и повернулся, но Зверев схватил его за рукав и резко развернул к себе.
— Ответь, пожалуйста, — повторил он. В глазах горели нехорошие огоньки.
— Хорошо, отвечу. — В глазах у Обнорского тоже вспыхнули темные искры. — Отвечу… Потому что мне смотреть на вас тошно. На таких вот чистеньких, ухоженных, надушенных, пристроенных. Я всю породу вашу ненавижу. Такие, как ты, при коммуняках жили припеваючи, а потом при дерьмократах также ловко пристроились… Даже на зоне ты пристроился. Вон вы какие номенклатурные мальчишечки. Мажорные, козырные… даже весла у вас индивидуальные, в чехольчиках на застежечках. Алюминиевым веслом вам, аристократам, жрать негоже. Вы же не пыль лагерная, а культурно жопу у хозяина лижете да куму постукиваете…
— Я жопу никогда и никому не лизал, — жестко сказал Зверев. — Куму не стучал и не гнулся. Понял, журналист?
Обнорский, не отвечая, выудил из пачки хабарик. Чиркнул спичкой, прикурил.
— Ты понял меня, журналист? Кто из нас продажней — бо-о-ольшой вопрос. Это вы, по-моему, и коммунякам лизали, и теперь Чубайсам лижете. А я в розыске пахал… у меня почти триста задержаний, два ранения. Ложечкой в чехольчике меня упрекаешь?… Крепкий аргумент, крыть нечем. Только не в ложечке дело. Если ты дерьмо, ни весло в чехольчике, ни косяк на рукаве тебе веса не прибавят. Зона человека, как рентгеном, просвечивает и всю гниль открывает…
Зверев выплюнул сигарету, раздавил подошвой.
— Я к тебе по-человечески пришел поговорить. Как к земляку… А ты мне тут… На зоне главное остаться человеком, да еще просто выжить. ВЫЖИТЬ, ты понял? И остаться человеком. Не так это просто, как тебе кажется. Ты тут еще ничего не понял, журналист…
— Тещу свою поучи, — сказал Обнорский и сам скривился: глупость!
— Дурак. Тебе же руку протягивают… Из литейки бежать надо. Здесь ты за два года легкие полностью сожжешь. Ладно, — оборвал сам себя Зверев резко. — Будь здоров, землячок. С наступающим Новым годом!
Он повернулся и вышел. На черном полу остались раздавленный окурок «Мальборо» и рубчатые следы ботинок. Впустив порцию холодного воздуха, закрылась подпружиненная входная дверь.