на тонкой белой фрамуге два вдавленных крестика своих коготков.
Вадим Федорович снова уселся перед пишущей машинкой, напечатал двумя пальцами три фразы, с отвращением выхватил лист из каретки, скомкал и бросил в корзинку для бумаги. После этого быстро натянул на себя плащ с теплой подкладкой, надел на голову серую кепку и, заперев за собой дверь, чуть ли не бегом спустился по бетонным ступенькам вниз. К его удивлению, никто до сей минуты не нарушил снежную белизну на дворе. Он первый проложил свой размашистый след от парадной до тротуара. Деревья в сквере побелели, на чугунной решетке образовались круглые белые шишечки. По улице Чайковского двигалась колонна грузовых машин, «дворники» смахивали со стекол мокрые хлопья. Зеленый светофор мигал из снежной круговерти, негулко хлопнула на Неве сигнальная пушка. Вадим Федорович взглянул на часы: ровно двенадцать. А в час прилетает из Тбилиси Виолетта Соболева. Может, потому сегодня и не работалось, что он мысленно давно уже встречал ее? Вот она, воздушная жизнь стюардессы! Только что грелась на жарком тбилисском солнце, а сейчас в Пулкове прямо с трапа шагнет в нежданную ленинградскую зиму.
4
В Андреевке впервые за все время ее существования ограбили единственный магазин. Воры проникли туда ночью, они выставили двойные рамы, унесли два югославских набора хрустальных стаканов, десять пар наручных часов, ящик водки и пять бутылок коньяка. Сторожа Бориса Александрова рано утром обнаружили в бессознательном состоянии на полу в гастрономическом отделе среди десятка распитых бутылок разных марок вин. На его затылке зияла неглубокая рана с запекшейся кровью. Прибывший на место происшествия участковый сказал, что, похоже, Александров откуда-то свалился и ударился головой об угол прилавка. Незадачливого сторожа отправили на «скорой помощи» в Климовскую районную больницу. Следователь, приехавший из райцентра, утверждал другое: Александрова кто-то ударил бутылкой по голове. В больнице сразу определили, что сторож находился в сильнейшей стадии опьянения. Удивительно, что он еще не замерз: на улице стоял двадцатиградусный мороз, а одно окно в магазине было выставлено. Участковый, хорошо знавший Бориса Александрова, утверждал, что тот не мог ограбить магазин, скорее всего, он проник туда через окно после того, как грабители ушли. Да и все односельчане склонялись к тому, что, хотя Александров и был пьянчужкой, сам на воровство никогда бы не пошел. И потом; куда бы он дел украденное, если без сознания валялся на полу? В карманах его обнаружили лишь одну бутылку водки.
Событие это наделало много шума в Андреевке. Одни переживали за Бориса, говорили, что кто-то воспользовался его склонностью к алкоголю, затащил в магазин, напоил, а потом бутылкой ударил по голове. И вряд ли сторож теперь что-либо вспомнит. Другие, наоборот, говорили, что это пьянство толкнуло его на столь дикий поступок, мол, известны такие случаи, когда даже самые честные люди в сильнейшем запое выбивали витрины в магазинах, хватали с полки бутылку и убегали, чтобы прямо из горла тут же ее опорожнить…
Федор Федорович Казаков, приехавший в Андреевку из Великополя, чтобы перебрать в подполе загнившую картошку, хорошо знал Александрова, не раз давал ему в долг рубль, трешку — тот рано или поздно всегда возвращал долг, — был уверен, что Борис не способен на преступление. Его, если так можно выразиться, подставили следствию, чтобы спрятаться за его спину.
Казаков и Иван Степанович Широков сидели за столом в большой светлой кухне абросимовского дома и пили чай с земляничным вареньем. Федор Федорович был в старом железнодорожном кителе, в серых разношенных валенках, Иван Степанович — в расстегнутом синем ватнике.
— И во всем виновата эта проклятая водка, — рассуждал Казаков, намазывая на булку сливочное масло. — Я не исключаю, что Борис сдуру полез в окно, увидел ящики с водкой и вином, ну и соблазнился. Налакался как тютя…
— По голове-то его ударили, — резонно вставил Иван Степанович. — Может, он вместе с ворами пил? А когда отрубился, они ему бутылку в карман засунули и по черепушке бутылей огрели.
— Возьмите жену моего сына Геннадия, — продолжал Федор Федорович. — Спилась ведь вконец. А начала с маленького: один праздник надо отметить, другой, третий, а потом и без всякого повода жрала эту треклятую водку… Докатилась до того, что стала все из дому тащить и продавать за полцены. Даже простыни из шкафа пропила.
— Это Нюрка, что ли? — спросил Иван Степанович. — Твой Генка-то, кажется, на нашенской, из Андреевки, женился?
— Как теперь женятся? — усмехнулся Федор Федорович. — Увидел на танцах, проводил домой — он только институт закончил и приехал в Андреевку отдохнуть, — потом пригласил в Великополь… Она через неделю к нам и прикатила. Пошли в загс и расписались. Сначала вроде бы все у них было путно, двое детей родились, Нюра поступила на заочное отделение в железнодорожный техникум, в кандидаты партии ее приняли, получили двухкомнатную квартиру — как говорится, живи и радуйся.
— А Генка-то куда глядел?
— Туда же, — невесело рассмеялся Казаков, — в рюмку!
— Выходит, они один другого стоят?
— Мужик пьет — худо, а уж если и баба начала, то это настоящая беда. Я думаю, и моя Тоня-то раньше времени умерла из-за них… Она ведь все так близко к сердцу принимала…
Худощавое, изрезанное морщинами лицо Казакова стало скорбным, выцветшие голубоватые глаза увлажнились. Всю жизнь Федор Федорович хотел поправиться, но видно, и в гроб ляжет костлявым. Не пристает к нему жир. Правда, весной и летом он по-прежнему своими длинными ногами-циркулями отмеряет по окрестным лесам по двадцать — тридцать километров за день. А ему уже семьдесят восемь лет. На аппетит не жалуется, желудок после серьезной операции не беспокоит, а вот поправиться хотя бы на пяток килограммов никак не получается. До сих пор, когда летом тут все приехавшие к ним фотографируются, Федор Федорович надувает впалые щеки, чтобы казаться дороднее. Наверное, поэтому на фотокарточках получается сердитым…
На стене тикают большие часы в деревянном ящике, окна затянуты изморозью, слышно, как на дворе Широкова лает собака, иногда снежная крупа с шорохом ударяется в стекло, домовито гудит ветер в печной трубе. Казаков встает из-за стола, подкладывает в печку сосновые поленья. Скоро сверху оттаивает стекло, и видна огромная белая береза, что напротив окон дома Широкова. Каждая ветка кудрявится изморозью, кажется, береза окутана прозрачным покрывалом с блестками. Метель намела белый сугроб вровень с изгородью, на коньке крыши сидит нахохлившаяся сорока.
— Лида-то не жалеет, что ушла к тебе от Павла? — неожиданно задает Федор Федорович вопрос Ивану Степановичу. Наверное, к старости иные люди перестают замечать, что их вопросы могут больно ударить по собеседнику.
Иван Степанович ничем не выдал своего огорчения, поставил фарфоровую кружку с отколотой кромкой на стол, потер бритый подбородок. Волосы у него на голове пегие, седины почти не видно. Невозмутимое лицо его то ли сохранило еще летний загар, то ли побагровело от горячего чая, только оно было кирпичного цвета.
— Павел Дмитриевич-то высоко в гору пошел, — продолжал Казаков. — Заместитель министра, чем черт не шутит, и министром станет.
— Разве дело в должности? — заговорил Широков. — Павел, конечно, голова, а жизни у них с Лидой все одно бы не было… Не жалеет она, Федор Федорович, что ушла от него. Да вы сами спросите… Дети его давно взрослые: Валентин уже капитан на флоте, а Лариса пошла по отцовскому пути — завуч средней школы. Историк. Каждое лето приезжала в Андреевку, а в этом году чего-то не была.
— Павел Дмитриевич толковал, что послали ее со школьниками в Англию, обмен какой-то, что ли? Те — к нам, наши — к ним.
— Помню, сын-то Бориса Александрова — Иваном вроде звали его? — до рассвета простаивал с Лариской у вашей калитки, — продолжал Федор Федорович. — А вот судьба не свела их вместе. Где он сейчас, Иван-то?
— Как и Валентин, офицер. Тот на подводных лодках плавает, а этот на реактивных самолетах