черную ленту, накинула на плечи оренбургский платок и долго смотрела на себя в зеркало… Середина семнадцатого века, герцогиня позирует знаменитому портретисту Англии, о чем она думает, что вспоминает, глядя чуть в сторону от мольберта?.. И верно заметил Викторов, у Оли Казаковой и герцогини де Бофор есть что-то общее. Наверное, удлиненное лицо, маленький припухлый рот, черные брови, белозубая улыбка…
— Вообще-то, сходство есть, — услышала она рядом знакомый глуховатый голос, — надень на вас костюм конца семнадцатого века, и вы — вылитая герцогиня де Бофор.
Оля перевела отрешенный взор с картины на долговязого пермяка. Здесь, в зале искусства Англии, он не показался таким уж примитивным, как у Александровской колонны. Подумать только — и он обнаружил ее сходство с герцогиней де Бофор!
— Меня зовут Андриан, — с улыбкой протянул он большую руку. — Ваш Эрмитаж — это самое прекрасное, что я видел в своей жизни… — Он выдержал выразительную паузу и многозначительно закончил: — А в герцогиню де Бофор я просто влюблен!
— Ваша взяла, Андриан, — вздохнула Оля и взглянула на часы: — У меня два часа свободного времени…
— В наш космический век за два часа можно несколько раз облететь вокруг Земли, — расплылся он в широкой улыбке.
— Не повторяйте избитых истин, — оборвала Оля. — Пойдемте выпьем по чашке кофе внизу в буфете, а потом, так и быть, я вам покажу Летний сад с мраморными богами и богинями… Только заранее предупреждаю: если скажете, что я похожа на какую-нибудь из них, я сразу же сбегу от вас!
— Я ваш покорный слуга, очаровательная герцогиня.
— Вы опять за свое? — нахмурилась она.
— Но вы не сказали, как вас зовут.
— Разве? — улыбнулась она. — Зовите меня Олей.
3
Всякий раз, подолгу купаясь в море, Вадим Федорович с надеждой поглядывал на свой лежак: а вдруг таинственная блондинка объявится на пляже и снова уляжется на него? Он даже свою синюю сумку клал на подголовник, а на нее — книжку. И сам над собой смеялся: разве можно надеяться на то, что незнакомка из тысячи лежаков снова выберет именно твой? Вот уже неделю он тщетно ищет ее в Ялте. Каждый вечер гуляет по набережной, меряет ее из конца в конец, пока не стемнеет, но девушку так ни разу и не встретил. Куда она подевалась? Ялта не Москва или Ленинград, здесь все на виду. Многие уже примелькались, вечерами все отдыхающие прогуливаются по набережной. Все, кроме нее…
До конца срока еще оставалось пять дней, но жара вконец доконала. И что это за жизнь — с раннего утра уже начинаешь мечтать о вечере, когда наконец с моря придет долгожданная прохлада. Казаков плохо переносил жару. Работа тоже продвигалась медленно. Солнце весь день заливало его комнату с видом на море. От него никуда нельзя было спрятаться. В голове постоянно стоял легкий неприятный звон, во рту пересыхало, аппетит пропал. Он уже клял себя, что поехал на море в июле. Тут можно свободно дышать только ранней весной или осенью, а летом для него не отдых, а одно мучение. И эти толпы отдыхающих! Ему надоело, поднявшись в Дом творчества, сдирать с себя прилипшее к потному телу белье, бежать в душ, который, будто автомат с газировкой, выдавал стакан тепловатой воды и отключался.
Как ни странно, легко переносил жару толстяк Виктор Маляров, хотя при его комплекции и весе это было удивительным. Когда Вадим Федорович посетовал, что погибает от жарищи и хоть бы завтра уехал из Ялты, если бы не заказал заранее билет на самолет, Виктор Викторович предложил ему сходить в авиакассу и обменяться билетами — он должен был уехать раньше, — Маляров с удовольствием поживет здесь еще неделю… Так они и поступили.
Сидя за письменным столом и изредка ударяя по клавишам пишущей машинки, Вадим Федорович понял, что роман не идет, что-то застопорилось. Он слышал дробный стук клавиш из других номеров и завидовал коллегам, у которых так легко идет работа.
Каждое утро после завтрака он садился за машинку — иногда за час-два не получалось и одной страницы. Тогда он шел на пляж, гулял по набережной, а в голове продолжалась работа, спор героев и героинь, возникали перед глазами совсем другие пейзажи, где нет моря, коричневых гор, криков чаек и трубных гудков пароходов. Его герои жили и действовали в средней полосе России. Какого же черта его понесло на юг? Моря давно не видел! А разве на озере хуже? И нет этой толпы, мелькания голов в море…
Почему так тяжел и мучителен труд писателя? Почему он не может спокойно отдыхать, как все на этом гигантском пляже? Почему и днем и ночью в его голове происходят какие-то длительные, непонятные процессы, которыми он не может управлять? Лежит на пляже, слушает шум волн, голоса купающихся, а в голове разворачиваются какие-то события с его героями. Кажется, что-то сложилось, выстроилось, а придешь в номер, сядешь за письменный стол — и все расползается… Иногда пишущая машинка кажется врагом! Взял бы ее и трахнул об пол. Машинка ни при чем, все дело в словах — это они не выстраиваются, насмехаются над ним, кажутся корявыми, нелепыми, ненужными на странице… Иногда вроде бы и работа идет, и нужные слова находятся, а закончишь главу, перечитаешь и… в корзинку!
И снова бродишь по набережной, и снова в голове что-то происходит, герои спорят с ним, тянут в свою сторону. Случалось, он ловил удивленные взгляды встречных людей — неужели в эти минуты у него что-то отражается на лице?
Несмотря на жару, на звон в голове, он снова садился за машинку. В корзине росла кипа разорванных страниц, машинка скалила белые зубы-клавиши, будто смеялась над ним. Не получалось утром — работал после обеда, потом вечером, иногда даже ночью, когда приходила долгожданная прохлада, но роман не двигался. А может, дело вовсе не в жаре? На встречах с читателями он иногда слышит: мол, ваши книги легко читаются… Легко читаются, да трудно пишутся! Эта легкость не так-то просто дается. Сколько раз он повертит в голове каждое слово, прежде чем поставит его в строку…
Будто два человека сидят в нем: один — писатель, другой — критик. Писатель старательно стучит на машинке, радуется каждой странице, а чертов критик потом все забраковывает, разрушает с таким трудом воздвигнутый дом… Наверное, нужно не подходить больше к пишущей машинке, пока само собой не придет вдохновение… Нет, это слишком уж высокопарное слово! Безусловно, вдохновение бывает, правда, редко, Вадим Федорович это осознает, но чаще всего в нем живет неудовлетворенность. Вроде бы все получилось, ничего не летит в корзинку, а встанешь из-за письменного стола — и тебя грызет тревога: мол, слишком уж все быстро и гладко!
И снова раздирают сомнения, снова перечитываешь, что-то правишь, что-то выкидываешь, что-то вписываешь. Очень редко писатель и критик ладят в тебе… А есть еще и свой внутренний редактор! Этот, пожалуй, похуже критика! Он все написанное ставит под сомнение… К счастью, редактор не так уж часто возникает, терпеливо ждет своего часа, он потом свое возьмет…
Услышав голоса, Казаков встал из-за стола и вышел на балкон: внизу по тропинке, огибавшей Дом творчества, прогуливались Леонид Ефимович Славин и критик Луков. Славин был ниже Николая Евгеньевича, лицо у него полное, круглое, маленькие глаза острые, умные. Походка медлительная, да и весь он медлительный, даже когда говорит, делает большие паузы, будто знает цену каждому слову. А Луков, наоборот, семенил рядом, вертел круглой массивной головой, почтительно заглядывал Леониду Ефимовичу в лицо. Он чем-то напомнил лакея из старинной пьесы, ему бы в руки поднос с полотенцем, а лицо его и так выражает: «Чего изволите-с?»
В последний вечер в Ялте Казаков опять столкнулся с Луковым. Критик демонстративно отвернулся от него, что Казакова только насмешило: ну чего из-за пустяков дуется? Все и всех знающий Маляров рассказал про Николая Евгеньевича — тот преподавал современную литературу в сельхозтехникуме на периферии, потом перешел в пединститут, там защитил кандидатскую диссертацию о раннем Горьком, благодаря завязавшимся связям перебрался в Москву, где несколько лет работал в университете, с третьей