…Узорчатые, подвижные пятна солнечного света были разбросаны щедрой рукой творца по всей их громадной веранде в Николаеве. Нежная майская листва старого сада, подходившего вплотную к дому, еще не распушилась в полную силу, лакированные листочки вспыхивали в лучах предполуденного солнца, как крохотные зеркала, и высоко в кронах вековых лип на главной аллее, и по всему саду, в темной его глубине; особенно там, в полутьме, весело вспыхивали и кувыркались солнечные зайчики, такие неожиданные и неуловимые, что душа наполнялась столь острым счастьем существования, какое редко достается человеку, способному задумываться о жизни чуть шире, чем только как о куске хлеба или о тряпках. А Мария задумывалась с детства о многом из того, на что нет у людей ответа, никогда не было и скорее всего не будет. Из сада наносило запахом коры деревьев, просыхающих под теплым ветерком, молодой травою, землей, взрыхленной на клумбах под однолетние цветы, а из дома пахло старой оконной замазкой (с утра везде, кроме детской, выставили вторые рамы), теплой одеждой и обувью, еще не прибранными из прихожей на лето, воздухом темных зимних дней, который выветривался так медленно, будто он был спресованный.
В первый раз в новом году, в новую весну той старой жизни они сели пить чай на веранде. Как обычно, всей семьей. Мама, папа, какая-то миловидная девушка лет семнадцати, наверное, сестрица Сашенька, она, Мария, в бежевом платье с короткими рукавами и, что удивительно, какой-то молодой блондин с темными усиками, в белом парадном мундире лейтенанта Российского императорского флота. И, что еще удивительнее, на коленях у него сидели такие же белокурые, как он, мальчик и девочка лет двух и лет трех, что называется, погодки. Он нежно гладил их по головкам и говорил красивым, чуточку хрипловатым голосом:
– Какие вы молодцы, что слушаетесь маму! – И указывал синими глазами на нее, Марию, и она понимала, что это она – мать и жена, а молоденький лейтенант с ее детками на руках – муж. Ее муж!
– Миша, ты будешь пить чай или кофе? – спросила мужа Мария, дрожа от счастья.
– Чай.
– Молодец! – одобрил выбор зятя папа. – Кофе – дамский напиток.
Мария посмотрела на маму, но лица ее почти не было видно. Мария хотела расспросить маму о России, об их с Сашенькой житье-бытье, о том, как счастливо нашелся папа… И еще ей очень хотелось спросить маму о лейтенанте Мише – нравится ли он ей? Получалось как-то так, будто она, Мария, с Михаилом и своими малыми детками через много лет вернулась в целый и невредимый родительский дом… О многом хотела она спросить маму, но почему-то вдруг сказала:
– Ма, а ты правда думаешь, что история – это всего лишь мнение победителей?
– Да, доченька, да, Маруся, к сожалению, да! Ты почитала бы наши газеты и посмотрела бы нашу жизнь! Небось, и до вас что-то доходит?
– Нет, ма, не доходит. Хотя слухи разные есть, но какие-то ужасные, неправдоподобные слухи…
'Боже, какие они хорошенькие, как ангелочки! – с нежностью подумала Мария. – Боже, за что мне такое счастье!' Слезы умиления покатились по ее щекам. И тут она вдруг услышала по-арабски:
– Смотри, она плачет!
– Не буди!
– Попробуем перенести ее в дом. – С последними словами Марии стало ясно, что это говорят между собой Фатима и Хадижа.
– Не-ет. Не надо нести. Я дойду сама, – отчетливо сказала Мария, открывая глаза.
Она проснулась, а сон все стоял перед ее глазами, и когда она поднималась по каменным ступеням виллы, и когда Фатима ввела ее в дом, и когда она наконец вошла в свою большую комнату и прилегла на жесткой кушетке.
– Я пойду? – спросила Фатима. – Тебе ничего не нужно?
– Иди, – слабо отозвалась Мария, – мне ничего не нужно.
Ей действительно ничего не было нужно сейчас в окружающем, только бы удержать перед внутренним взором самый лучший, самый счастливый сон в ее жизни, но вот и он ускользнул и остались в душе одна пустота и ненужность всего и всех…
Так и потянулись день за днем и ночь за ночью. Ей бы нежиться в лучах всенародной славы, а она маялась сама не своя. По ночам ей снились черные пятки туарегов, как будто это были вовсе и не пятки, а черные дула каких-то базук, направленные прямо ей в лицо, – и не убежать, не сдвинуться с места, никуда не деться, а позади – ропот толпы, словно камни в спину: 'Это она!', 'Русская!', 'Она!'
Дни и ночи Марии слиплись будто в один черный ком. Состояние было странное, словно бы не туареги, а она лично побывала на пограничной полосе с тем светом. Читать не читалось, думать не думалось, вспоминать не вспоминалось, она не могла вспомнить даже лицо матери… И когда поймала себя на этом, то тут же села писать письмо…
LXV
Дорогая, любимая мамочка!
Дорогая сестричка Сашенька!
Дорогие мои, незабвенные!
Боже, как я хотела бы увидеть вас наяву! Обнять, расцеловать, прижать к себе и жить, дышать вместе с вами каждый день, каждый миг! Дни вроде тянутся, а жизнь пролетает. Неостановимо! И все без вас, все среди чужих людей. Господи, как я устала от одиночества! Иной раз даже слышу шорох ускользающей жизни – как будто пролетит мимо большая птица, а все равно в бездну…
– Я всегда помню эти строки Державина. Он тысячу раз прав: остается только через литературу и искусство или через войну – только так впечатываются имена в вечность, да и то… Но так-то оно так, а свою маленькую жизнь жалко. Под своей я подразумеваю и вашу жизнь с Сашенькой, и жизнь папa2, которого уже давно нет с нами. Сегодня вы все мне приснились, а папа вдруг встал из-за стола, почернел и стал как клочок дыма. И уже откуда-то с высоты проговорил на прощание, мягко, как он умел: 'Извините, мне среди вас не место. Я подожду. Я хотел бы ждать вас долго-долго…'