Отворились двери. В глаза ударил ослепительный свет нескольких фонарей. На пороге стояли эсэсовцы с автоматами, сдерживая на ремнях огромных овчарок. Раздалась какая-то команда, и лучи фонарей воткнулись в кузов грузовика. Теперь я увидел людей. Их было несколько человек. Наши! В гимнастерках, в погонах, у некоторых на груди ордена.
Пленным, очевидно, приказали слезать с грузовика. Овчарки, подняв бешеный лай, рвутся к машине.
Раненые, обожженные, едва передвигаясь, входят в сарай. Замечаю, что все они авиаторы.
На ломаном русском языке отдается приказание сидеть молча. Двери сарая закрываются на замок. Мы остаемся в непроницаемом мраке.
Начинаем знакомиться, говорим шепотом. Называем только имена. На другие вопросы — откуда, из какого полка, где и когда взят в плен — каждый отвечает неохотно, и я понимаю — правду не говорят. Устраиваемся спать, подсвечивая спичками или зажигалками. На правах хозяина «гостиницы» я распределяю места — показываю углы сарая. Всматриваюсь в лица: может, встречу кого-нибудь из нашей дивизии? Не нахожу знакомых. Кое-кто из новичков, вероятно, только что очутился в плену, их постигла неудача вчера или сегодня. А некоторые, наверное, путешествуют по таким сараям давненько — худые, заросшие бородами, никак не реагирующие на смену обстановки.
Я присел, прислонился к стене и тут же ощутил тепло: мое плечо согревает чье-то человеческое тело.
Посреди сарая остался лишь один сержант — молоденький, низенького роста, который особенно бросился мне в глаза в момент выгрузки из автомашины. Он и во тьме поражает меня своим видом: лицо в угольно-черных струпьях, хрящик носа обгорел, и рот распух и кажется полуоткрытым. В щелях обугленных век светятся болезненным блеском глаза. Обгоревшие руки он держит перед собой согнутыми в локтях. Сержант все ходит и ходит по сараю. Так, видимо, он пытается успокоить жгучую боль от ожогов на лице.
Моим соседом оказался летчик-штурмовик, почти земляк, родом из Рузаевки — Сергей Вандышев. Он был ранен в шею, сидел неподвижно, будто скованный, но разговаривал охотно. Кое-что он сообщил мне о себе, а я ему коротко рассказал о своих бедах, в частности, о том, что не могу становиться на левую ногу. Вандышев пообещал помогать при передвижении. Это меня обрадовало.
— Мише тяжело, — сказал Вандышев, показывая на сержанта, проходившего мимо нас.
— Не сумел выброситься вовремя? — спросил я, поняв, что мой сосед знает сержанта.
— Командир не покидал самолет, а стрелок-радист, известно, защищал командира, отбивался от «мессеров». Вот и обгорел. Целую неделю вот так ходит и ходит. Мы ему пищу в рот вливаем, — объяснил он мне.
— И разговаривать не может?
— А о чем ему говорить? — ответил Вандышев. Мы немного помолчали, а потом он продолжал: — В одном селе, нас закрыли в каком-то амбаре. Миша сквозь щели бревенчатых стен заговорил с пробравшимися к амбару местными ребятами и сказал им, что мы летчики. Дети наперебой стали рассказывать о том, что группа наших пленных летчиков недавно захватила немецкий самолет и пыталась улететь из плена.
— Неужели? — скорее стон, а не крик вырвался из моей груди. — Как же, как это было? — спросил я.
— Вроде бы их транспортировали в тыл на «юнкерсе» или на другой какой-то машине. Ну, наши покончили с экипажем и повернули на восток. Вероятно, радист немецкого самолета успел по радио сообщить о захвате машины в воздухе. «Мессершмитты» настигли беглецов и сбили «юнкерс».
Этой ночью я впервые услышал о том, что впоследствии стало мечтой моей жизни в плену. Свое намерение убежать из неволи на самолете я глубоко затаил в душе. На протяжении полугодичного пребывания в фашистском концлагере я упорно искал пути и способы к осуществлению этого плана. А в эту ночь мысль поглотила все мои размышления. Я не мог ни на минуту заснуть. Товарищи вповалку лежали у стен сарая. Вандышев спал. Лишь Миша продолжал ходить из угла в угол. Я прислушивался к его то ясно слышным, то совсем почти беззвучным шагам. Почему они, эти летчики, бежавшие на немецком самолете, не сумели улететь? Разве нельзя было избрать такой маршрут, чтобы запутать врага? Разве не было облаков, чтобы спрятаться? Мысленно я летел с ними, переживал все это. Мне казалось, что, держа в своих руках штурвал, я не отдал бы жизнь свою и товарищей на произвол вражеским истребителям. Я размышлял и убеждал себя в том, что убежать из плена на родную землю можно только на самолете. Час или два — и ты дома! От одной этой мысли у меня кружилась голова, я чувствовал, как в висках отдавались удары сердца. Возможно ли?.. На эти вопросы никто не мог дать ответа. Никто!
Утром к нам в сарай привезли еще несколько военнопленных летчиков. Та же машина, те же охранники с овчарками, те же строгость и равнодушие. Торопливо они суетились и, загнав в сарай измученных людей, быстро уехали.
Перед обедом отворилась дверь, в сарай нам бросили несколько буханок хлеба и холодной вареной картошки. Хлеб, должно быть, пекли наши люди, потому что благоухал он по- нашенскому.
Среди новичков мое внимание привлек высокий, красивый капитан с несколькими орденами на гимнастерке. Мучительно он переносил положение пленного. Упершись руками о стену, припав к ней головой, он в таком положении подолгу стоял. Может быть, плакал или думал о чем.
Я попытался поближе познакомиться с капитаном и обратился к нему с каким-то вопросом. Он не стал говорить со мной и отошел в сторону. Я увидел, что он тоже обожженный, значит, как и сержант Миша, горел в самолете. Я продолжал обращаться к нему с вопросами и, наконец, он стал слушать меня. Назвал он себя Сергеем Кравцовым. Затем начал рассказывать, что летал на бомбардировщике Пе-2. Когда машина загорелась, выбросился с парашютом. Спускаясь, Кравцов полагал, что приземляется у своих. Он страдал именно оттого, что жестоко обманулся, просчитался.
Я рассказал, что сам испытал подобные минуты. Кравцов успокоился и начал откровеннее вести со мной беседу. Он привлекал меня своей страстностью, своим болезненным ощущением неволи и непримиримостью к своему положению. Он тоже, как и я, думал о том, как бы убежать, вырваться из плена. Я поддержал его желание и словно воодушевил его еще больше. Как-то, услышав спокойную, непринужденную беседу двоих летчиков об абстрактных вещах, Кравцов гневно сказал:
— Прекратите! Кому сейчас нужно ваше пустозвонство? Зачем оно? Побег — вот о чем надо думать и говорить.
— Думать — безусловно, а говорить вслух об этом опасно и глупо, — кто-то заметил в ответ на резкое заявление капитана.
Но капитан не внял этому совету и продолжал вслух намечать план побега.
— Надо восстать, разгромить этот сарай, перебить охрану и скрыться в лесу, — громко обращался он к нам. Все молча слушали его. Спустя несколько минут он умолк, забился в угол и, положив голову на руки, затих. Видимо, он понял, что его план — нереальное желание, фантазия, ему стало стыдно перед нами. Такие душевные порывы у Кравцова повторялись снова и снова.
Я смотрел на него и думал, что людям подобного склада характера в плену будет очень тяжело. Но спустя некоторое время Сергей Кравцов стал проявлять выдержку и рассудительность. Об этом расскажу ниже.
В этом селе мы прожили два-три дня, прислушиваясь к далекой, а затем все более приближающейся артиллерийской канонаде. Фашисты усилили охрану нашего сарая. Кто-то высказал предположение, что нас скоро повезут дальше в тыл, потому что немцы боятся налетов местных партизан. Миша-сержант рассказал подобную историю. Где-то здесь, в западных областях Украины, партизаны напали на немецкий концлагерь, перебили охрану и всех пленных выпустили на волю. Такое сообщение подбадривало нас. Мы стали внимательнее прислушиваться к тому, что происходило вокруг сарая-тюрьмы.
Но события развивались по-иному. Нас перевели в помещения колхозных ферм. Мы потеряли счет дням, время определяли только едой, которую нам все-таки подавали приблизительно в один и тот же час, да по тому, как заживали у каждого из нас раны.
Но вот нас перевели в хаты, из которых фашисты выгнали крестьян. Еду теперь подавали через окно. Двери были наглухо забиты, кругом стояли часовые с собаками. Иногда мы видели лишь одних привязанных к деревянным столбикам собак.
В один из таких дней кто-то открыл со двора дверь кашей хаты, и мы увидели пожилую женщину с девочкой. В руках они держали кринку с водой, хлеб и узелок. Голодные, набросились мы на еду. На следующую ночь они снова пришли к нам. Белыми полосками, нарванными из простыни, женщина перевязала кое-кому раны, девочка сидела, словно испуганный зверек, тихая и покорная.
Когда женщина собралась уходить, кто-то из нас спросил ее:
— Как же вы проходите?
— Вот так и проходим, — ответила она и положила руку на голову девочки.
— Не боитесь брать с собой внучку? Она ведь мало еще жила на свете...
— Без нее мне не обойтись. Она у меня чародейка. Собак только она и умеет заговаривать. Молчат, как усыпленные.
Мы смотрели на девочку, как на настоящую чудесницу.
До сего времени отношение врага к нам не совсем было понятным. Оно могло кое-кого даже сбить с толку. Солдаты, охранявшие и сопровождавшие нас, позволяли себе толкнуть пленного между лопатками прикладом автомата, пищу давали нам такую, как и своим собакам. А офицеры на допросах, проводимых почти ежедневно, держали себя вежливо, разговор вели почти как с равными. Они задавали вопросы, аккуратно записывали ответы. Нам иногда было смешно, почему они верили нашим путаным, выдуманным ответам.
Гитлеровские разведчики словно не хотели думать над тем, что мы им говорили. За всем этим чувствовалась хитрая тактика врага.
Как и кто об этом узнал, сейчас трудно вспомнить (ведь прошло много лет), но вдруг все заговорили, что нас отправят на аэродром и перебросят в глубокий тыл на самолете.
Из уст в уста полетел шепот: убиваем экипаж, захватываем самолет. Эти слова нам понятны даже по одному лишь движению губ. План побега таким путем мы не раз обсуждали по ночам. Роль каждого давно уже была выучена во всех деталях. Душой плана был Кравцов. Как дети верят сказке — глубоко и наивно, мы верили в свой план, никого почему-то не интересовало, осуществим ли он и как скоро это может случиться. Хорошо было, что план все же намечен. Мы жили им, он сплотил, сцементировал нас в одно целое.
Но вот наступил день, когда нас загнали в большую крытую автомашину. Прижали в кузове всех в один угол. Рядом стояли вахманы с автоматами и овчарками.
Глядя на солдат и их автоматы, нацеленные прямо в нашу толпу, я думал: в самолете при первом же шаге в направлении кабины самолета нас изрешетят свинцом. Картина гибели пленных и самолета, которым они завладели, стояла перед глазами. Но вот, наконец, машина тронулась. Духота ужасная, глаза забивает пыль, на зубах хрустит песок. Около меня стоит Миша. Он знает о нашем замысле и потому особенно возбужден. Пытается даже улыбаться.
Вот и аэродром. Железобетонная полоса. «Мессершмитты», «фокке-вульфы», «юнкерсы». Ревут моторы. Нельзя выдумать для летчика более жестоких мук, чем принудить его спокойно смотреть на это, находясь в неволе.
Наша автомашина остановилась около транспортного самолета «Юнкерс-52». Мы сразу узнали старого знакомого. У него три мотора, «брюхатый» фюзеляж.
Нас высаживают по одному. Здесь, на земле, кроме Миши и тех, у кого ранены руки, всем надевают наручники. Железные шипы впиваются в тело — руками шевельнуть больно. И сразу наш план побега отпадает. Взглядами и знаками Кравцов перепоручает обязанности одних другим. Теперь больше надежды на тех, у кого раненые или обгоревшие руки.
Как только мы вошли в самолет, солдат приказал нам лечь лицом вниз на пол. За приказом следуют удары, ругань. Переводчик втолковывает: если во время полета кто-либо поднимет голову, сразу будет застрелен.
Теперь мы поверили в историю с бунтом пленных в небе. Фашисты извлекли урок.
Содрогнулось тяжелое тело «юнкерса». Железный пол давит на лицо. Над распластанными людьми стоят четверо солдат с автоматами в руках.
Полет длился недолго.
Самолет приземлился. Когда сходили на землю, кто-то сказал:
— Варшава!
Организацию нашей транспортировки можно назвать безукоризненной. Нас уже ожидает грузовик. Он везет нас по бурому полю, потом мимо каких-то особняков, выезжает на