как выгнанная из гнезда птица, дабы посрамить оружие сильных мира сего и с презрением насмеяться над ними. Сделай также, повелитель наш, бог Иакова[318], чтобы его искусил Враг рода человеческого, пусть даже так, как тех, о ком я пишу, и чтобы он мог плюнуть ему в лицо, и отпихнуть искусителя, и попрать его так, как попрали они; и тогда лишь моя душа, да, даже моя, наконец обретет мир». Вот о чем я молился, и молитва моя была услышана, ибо, как видишь, ты здесь.
Стоило мне только услыхать эти слова, как страшное предчувствие нависло надо мной как мучительный неотвязный кошмар. Я то ближе присматривался к стоящему на краю могилы старцу, то погружался в размышления о неосуществимости предстоящего мне труда.
Неужели же еще мало того, что я буду носить эту тайну, замуровав ее в своем сердце? Мысль о том, что я должен буду разбрасывать где-то в далеких краях ее пепел и рыться в прахе, с тем чтобы приобщать к этому нечестию других, несказанно, невообразимо меня возмущала. Бросив равнодушный взгляд на рукопись, я увидел, что написана она на испанском языке, но
Когда я дрожащей рукой прикоснулся к этим листам, и без того высокая фигура Адонии, казалось, еще больше выросла от охватившего ее непомерного волнения.
— Почему же ты дрожишь, дитя праха? — воскликнул он, — ведь если тебя искушали, то их искушали тоже, если ты устоял, то ведь устояли и они, и если они вкушают теперь покой, то, значит, вкушать его будешь и ты. Нет ни одного страдания души или тела, через которые ты прошел или еще можешь пройти, которое не вынесли бы они тогда, когда тебя не было еще и в помине. Юнец, руки твои дрожат над страницами, которых недостойны коснуться, и, однако, мне приходится брать тебя к себе в услужение, ибо ты мне нужен. Необходимость! Жалкое звено, связующее воедино души, столь чуждые друг другу! Хотел бы я, чтобы чернилами мне был океан, листом бумаги — скала, а рука моя, да, именно моя, — тем пером, которое бы начертало на ней буквы, и они остались бы в веках, как все то, что высечено на скалах[319][320], — именно так, как на горе Синае и на тех, где и поныне сохраняются слова: «Израильтяне перешли эти воды». — Пока он говорил, я снова принялся рассматривать рукопись.
— Неужели рука твоя все еще дрожит, — спросил Адония, — и ты все еще раздумываешь, переписывать ли тебе историю тех, чьи судьбы связаны теперь с твоей — цепью дивной, незримой и неразрывной? Взгляни, возле тебя существа, у которых уже нет языка, повествуют о себе красноречивее всех живых. Взгляни, их немые и недвижные руки протянуты к тебе так, как никогда еще не протягивались руки из плоти и крови. Взгляни, вот те, что безгласны и, однако, говорят; что мертвы и, однако, живы, те, что пребывают в бездне вечности и, однако, все еще окружают тебя сейчас и взывают к тебе так, как могут взывать только люди. Услышь их! Бери перо и пиши.
Я взял перо, но не мог написать ни единой строчки. В исступлении Адония вытащил один скелет из ящика и поставил его передо мной.
— Расскажи ему свою историю сам, — сказал он, — может быть, тогда он поверит тебе и запишет.
И, поддерживая его одной рукой, он другой, такой же побелевшей и костлявой, как у скелета, указал на лежавшую передо мною рукопись.
В мире, что был над нами, всю ночь бушевала буря, а здесь, глубоко под землей, в темных переходах, ветер гудел, словно голоса умерших, взывающие к живым. Взгляд мой невольно остановился на рукописи, которую мне предстояло переписывать; начав читать ее, я уже больше не мог оторваться от удивительного рассказа, пока не дошел до конца.
В Индийском океане, неподалеку от устья реки Хугли[321], есть остров, который в силу особенностей своего расположения и условий жизни на нем долгое время оставался неведомым для европейцев. Туземцы же близлежащих островов появлялись на нем очень редко, и всякий раз лишь по какому-нибудь особому поводу. Остров этот окружен отмелями, из-за которых ни одно глубоководное судно не может к нему приблизиться, и укреплен скалами, представляющими угрозу для утлых туземных лодок. Но еще более страшным в их глазах его делали ужасы, которыми окутывала его суеверная молва. Существовало предание, что на этом острове был воздвигнут первый храм черной богини Шивы[322][323][324], что именно там, перед ее уродливым изваянием с ожерельем из человеческих черепов на шее, с раздвоенными языками, высунутыми из двадцати змеиных пастей, стоявшим на подножии, изображающем сплетенных между собою гадюк, — что именно там поклонявшиеся ей впервые принесли кровавую жертву, о чем свидетельствовали переломанные человеческие кости и скелеты умерщвленных младенцев.
Землетрясение, потрясшее берега Индии, разрушило храм, и на острове осталось меньше половины жителей. Храм, однако, был отстроен вновь стараниями поклонников богини, которые снова стали бывать на острове, как вдруг необыкновенной силы тайфун, такой, каких не бывало даже на этих видавших виды широтах, разразился над священной землею. Пагода сгорела дотла от удара молнии; все жители, их жилища, насаждения — все было разрушено, сметено, как метлой, и на опустевшем острове не осталось никакого следа пребывания людей, их культуры и вообще какой-либо жизни. Воображение поклонников Шивы разыгралось: они искали причину всех этих бедствий; и вот, сидя в тени какаовых деревьев и перебирая цветные бусы, они надумали приписать случившееся гневу богини Шивы, недовольной тем, что распространяется поклонение Джаггернауту[325]. Они утверждали, что сами видели, как при свете вспыхнувшей молнии, которая сожгла храм и убила укрывшихся в нем людей, в небе появился вдруг лик богини, и не сомневались в том, что она удалилась на какой-нибудь более счастливый остров, где сможет по-прежнему наедаться мясом и упиваться кровью и где ее не будут раздражать люди, поклоняющиеся другому богу — ее сопернику. Итак, остров на долгие годы остался пустынным и безлюдным.
Туземцы уверяли, что там нет не только никаких животных, но и никаких растений и даже воды, и это привело к тому, что европейские суда перестали заходить на этот остров, индийцы же с других островов, проплывавшие мимо него на лодках, со страхом и грустью взирали на царившее там запустение и всякий раз кидали что-нибудь за борт, чтобы умилостивить гневную Шиву.
Остров, предоставленный, таким образом, самому себе, пышно расцвел; так порой лишенные всякой заботы дети вырастают сильными и здоровыми, а холеные баловни погибают из избытка питания. Цветы расцветали, листва густела — и ни одна рука не рвала их, ни одна нога не топтала и ни одни губы не прикасались к ним, пока однажды рыбакам, которых сильным течением относило на этот остров, как они отчаянно ни гребли, как ни натягивали паруса, чтобы их не прибило к берегу, сколько ни обращали к Шиве молитв, не пришлось все же подойти к острову на расстояние не больше весла. И вот, когда им, против ожидания, удалось все же благополучно вернуться домой, они рассказали, что с острова до них донеслись какие-то звуки, столь сладостные, что не иначе как место это облюбовала некая другая богиня, более милостивая, нежели Шива. Молодые рыбаки добавили к этому, что видели, как женская фигура несказанной красоты скользнула и исчезла среди листвы, которая теперь пышно разрослась среди скал; и, будучи людьми благочестивыми, готовы были счесть это восхитительное видение воплощением самого Вишну[326] в образе красавицы, причем очарование этого существа намного превосходило все предшествующие его воплощения, ведь в одном из них он даже принимал образ тигра.
Обитатели соседних островов, которые были не только суеверны, но и обладали богатым