отчаянии своем я воззвал к сердцу отца и сына.

Выскочив из-за драпировки, я бросился к старику, вскричав:

— Если он не выдаст вас Инквизиции, то выдам вас я!

Вызывающий тон, которым были сказаны эти слова, в сочетании с униженным положением, мой жалкий вид, бывшая на мне тюремная одежда и сама неожиданность моего вторжения к ним в дом в минуту их тайной и знаменательной встречи вселили в еврея ужас: он задыхался от волнения и не в силах был вымолвить слова, пока, наконец, поднявшись с колен, которые подогнулись у меня от слабости, я не добавил:

— Да, я выдам вас Инквизиции, если вы сейчас же не обещаете меня от нее спасти.

Еврей взглянул на мое одеяние, сообразил, сколь страшная кара грозит ему и мне, и с необыкновенным присутствием духа, таким, какое может явиться у человека только в минуты крайнего душевного возбуждения, вызванного смертельной опасностью, сразу принялся уничтожать все следы искупительной жертвы, которую он готовил, и стал громко звать Ревекку, требуя, чтобы она сейчас же убрала все, что было расставлено на столе. Он стал тут же срывать с меня тюремную одежду, причем делал это с таким ожесточением, что от нее остались одни клочья, и я оказался совершенно голым. Велев Антонио выйти из комнаты, он поспешно переодел меня в какое-то платье, вытащенное из шкафа, где оно хранилось, может быть, несколько столетий.

В последовавшей за этим сцене было что-то страшное, но вместе с тем и нелепое. На зов его явилась Ревекка, старуха еврейка, однако стоило ей увидеть в комнате постороннего человека, как она в ужасе убежала. В смятении своем хозяин тщетно пытался вернуть испуганную служанку, называя ее христианским именем «Мария». Вынужденный отодвигать стол один, он опрокинул его и сломал ногу несчастному петуху, а тот, не оставшись безучастным к охватившей людей тревоге, пронзительно закукарекал. Тогда, схватив приготовленный для жертвы нож, он проникновенно повторил: «Statim mactat gallum»[290] и избавил несчастную птицу от дальнейших страданий. Вслед за тем, испугавшись того, что столь открыто выдал принадлежность свою к иудейской религии, он уселся среди обломков сокрушенного им стола, осколков разбитой посуды и останков убитого петуха. Он воззрился на меня нелепым, бессмысленным взглядом и совершенно обезумевшим от волнения голосом спросил меня, почему господам инквизиторам угодно было удостоить его столь великой чести — посетить его скромное жилище.

Я и сам был смущен не меньше его, и хоть мы с ним сумели как будто договориться и обстоятельства заставили нас отнестись друг к другу с обоюдным доверием, необыкновенным и безрассудным, обоим нам в первые полчаса нужен был все же разумный посредник, который бы мог спокойно объяснить каждому из нас смысл наших возгласов, приступов боязни и порывов безудержной откровенности. Роль этого посредника взял на себя породнивший нас страх, и мы поняли тогда друг друга. Кончилось тем, что меньше чем через час я оказался одетым в удобное платье и сидел за щедро накрытым столом, ощущая на себе взгляды того, кому помимо воли пришлось принимать меня как гостя, и в свою очередь следя за ним жадными волчьими глазами, которые устремлялись то на стол с яствами, то на него самого и будто говорили, что стоит мне только почуять малейшую опасность предательства с его стороны, и вместо всей этой еды я упьюсь его кровью. Однако никакой опасности мне не грозило: хозяин мой испытывал больше страха передо мной, нежели я перед ним, и на то было немало причин. Он ведь был евреем по крови, он был мошенником, негодяем, который, питаясь грудью матери нашей, пресвятой церкви, обращал молоко ее в яд и пытался влить этот яд в уста собственного сына. Я же был беглецом, искавшим спасения от Инквизиции, узником, которым владело безотчетное и весьма простительное нежелание обременять иезуитов лишними хлопотами, заставлять их разжигать для меня костер, вместо того чтобы найти огню гораздо лучшее употребление и заставить его превратить в пепел приверженца Моисеева закона. В самом деле, если быть беспристрастным, все доводы были в мою пользу, и еврей поступал так, как будто все это понимал, однако я приписывал его поведение исключительно страху перед судом Инквизиции.

Эту ночь я спал — не знаю уж, как и где. Перед тем как уснуть, если, вообще говоря, это был сон, мне привиделось нечто странное, а потом все виденное мною, одно за другим, стало проходить перед моими глазами уже как суровая и страшная явь. Не раз потом случалось мне рыться в памяти, чтобы припомнить подробности первой ночи, проведенной под кровом этого еврея, но мне так и не удалось ничего извлечь из хаоса, кроме убеждения, что я был тогда не в своем уме. Возможно, это было и не так; я просто не знаю, как это было. Помню только, как он, светя мне, повел меня вниз по узкой лестнице, а я спросил его, не спускаемся ли мы с ним в тюрьму Инквизиции; помню, как он распахнул передо мной дверь, а я спросил его, не ведет ли она в камеру пыток; помню, как он старался раздеть меня, а я воскликнул: «Не затягивайте так туго, я знаю, что должен вынести муки, только будьте милосердны!», как он укладывал меня в постель, а я кричал: «Ах, так вы все-таки привязали меня к столбу! Так вяжите крепче, чтобы я поскорее лишился чувств; только не подпускайте ко мне вашего врача, не давайте ему щупать мой пульс, пусть он поскорее перестанет биться, а я перестану страдать». Что было потом, во все последующие дни, я не знаю, хоть и упорно старался все припомнить и время от времени возвращался к каким-то мыслям, которым лучше было бы навсегда забыться. О, сэр, в царстве воображения есть свои преступники, и если бы мы могли спрятать их в глухих подземельях его роскошного, но построенного на песке дворца, властелин его чувствовал бы себя счастливее.

* * * *

И в самом деле, прошло немало дней, прежде чем еврей начал понимать, что он, может быть, слишком дорогою ценой купил свою безопасность, согласившись приютить у себя беспокойного и, пожалуй, даже повредившегося умом беглеца. Как только рассудок вновь вернулся ко мне, он сразу же воспользовался этим и осторожно спросил меня, что же я, собственно говоря, собираюсь делать и куда направить свои стопы. Услыхав этот обращенный ко мне вопрос, я как бы воочию увидел всю безысходность и беспредельность расстилавшейся передо мною пустыни: Инквизиция словно вырубила и выжгла во мне, уничтожила огнем и мечом все связи с жизнью. Во всей Испании не было клочка земли, на который я мог бы ступить твердой ногою, не было надежды заработать на кусок хлеба, встретить пожатие дружественной руки, услышать приветливый голос, не было крова, где я мог бы укрыться.

Должен вам сказать, сэр, что сила Инквизиции такова, что она, подобно смерти, одним прикосновением своим отрывает нас от всего земного. Стоит ей схватить вас за руку, как все люди вокруг разжимают свои и перестают удерживать вас: вы видите, что у вас уже нет ни отца, ни матери, ни сестры, ни сына. Самый преданный и любящий из всех ваших близких, тот, кто в обычное время подостлал бы руки свои вам под ноги, чтобы вам мягче было ступать по каменистой стезе, которую уготовила вам жизнь, первым начнет разжигать костер, чтобы превратить вас в горсточку пепла, если только Инквизиция потребует от него этой жертвы. Я все это знал и к тому же понимал, что, даже если бы я никогда не сделался узником Инквизиции, я был совершенно одинок на свете, был сыном, которого отвергли отец и мать, был невольным убийцей своего брата, единственного существа, которое любило меня и которое мог любить я сам и на которое мог положиться, — существа, словно молния сверкнувшего в моей короткой человеческой жизни, для того чтобы озарить ее светом и — погрузить в темноту. Эта вспыхнувшая вдруг молния погасла вместе с гибелью жертвы. Жить в Испании не узнанным и не обнаруженным никем я мог бы только, если бы подверг себя добровольному заточению, столь же полному и безнадежному, как то, которое я испытал в тюрьме Инквизиции. А если бы случилось чудо и я оказался вдруг за пределами Испании, то как бы я мог просуществовать хоть один день в какой-нибудь другой стране, где я не знал ни языка, ни обычаев и не мог бы даже заработать на пропитание. Мне представилось, как я буду голодать; к ощущению полной и отчаянной беспомощности присоединилось еще ожидание медленной смерти и сделалось самой острой стрелой в целом колчане тех, что впивались мне в сердце. Я стал все меньше значить в собственных глазах — я ведь уже больше не был жертвой преследования, от которого столько выстрадал. Покамест люди еще думают, что им есть смысл нас мучить, у нас остается какое-то ощущение собственного достоинства, пусть даже тягостное для нас, пусть иллюзорное. Даже находясь в тюрьме Инквизиции, я кому-то принадлежал: за мной следили, меня охраняли. Ныне же я был изгоем в целом мире; я горько плакал; я был подавлен ощущением огромности расстилавшейся передо мной пустыни и невозможности ее перейти.

Еврей, которого чувства эти нисколько не смущали, каждый день уходил, чтобы что-то разведать, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату