часы бездействия и полного мрака. Вам, разумеется, приходилось слышать, сэр, что глаза, очутившиеся впервые во тьме, вначале вообще ничего не видят, а потом постепенно привыкают к окружающему их мраку и начинают различать в нем предметы, которые даже освещены для них неким подобием света. Очевидно, та же способность есть и у души, иначе как бы я мог, находясь в этих грозных стенах, размышлять, принимать решения и даже — тешить себя надеждой? Так бывает, когда нам кажется, что весь мир в сговоре против нас; всю силу нашего отчаяния мы обращаем тогда на дружеское сочувствие к себе и на снисхождение к собственной слабости.
Узник, ежечасно мечтающий о свободе, менее подвержен апатии, нежели государь на престоле своем, окруженный лестью, сладострастием и пресыщением. Я пришел к мысли, что бумаги мои находятся в сохранности, что дело мое ведут с надлежащим упорством, что мой брат очень ревностно за него взялся и поручил его лучшему адвокату Мадрида, что они не посмеют убить меня и что вся обитель будет в ответе, если я не смогу явиться тотчас же, как того потребует суд; что сама принадлежность моя, к столь знатному роду является для меня могучей защитой, пусть даже никто из членов семьи, за исключением моего великодушного и пылкого Хуана, не заступится за меня; что коль скоро мне было позволено получить и прочесть первую записку адвоката и передал ее мне сам настоятель, то было бы нелепо думать, что мне могут отказать в дальнейших сношениях с ним тогда, когда дело продвинется дальше. Все это нашептывала мне надежда — и не без оснований. Но стоит мне только вспомнить, какие мысли мне внушало отчаяние, как я содрогаюсь даже сейчас. Самой ужасной из всех была мысль, что монастырская община может убить меня
Вот, сэр, каковы были мои размышления; вы спросите, каковы же были мои занятия. Мое положение было таково, что в них не было недостатка, и, как бы они ни претили мне, это все-таки были занятия. Я имел возможность молиться; вера в бога была единственной моей опорой в одиночестве и во тьме, и, моля господа только о том, чтобы мне были дарованы свобода и покой, я чувствовал, что по крайней мере не оскорбляю его теми лицемерными молитвами, которые я был бы вынужден произносить, если бы пел в хоре. Там я обязан был принимать участие в богослужении, которое мне было ненавистно, а для него оскорбительно; здесь, в тюрьме, я открывал перед ним сердце, и у меня было такое чувство, что он, может быть, мне ответит. Однажды, когда зашел монах, приносивший мне хлеб и воду, я воспользовался светом свечи и переставил распятие так, что теперь, проснувшись, мог сразу же нащупать его руками. А просыпался я очень часто и, не будучи уверен, ночь это или день, все равно читал молитвы. Я не знал, совершается ли в эти часы утренняя или вечерняя месса; у меня не было тогда ни утра, ни вечера, но распятие сделалось для меня неким талисманом, которого я непременно должен был коснуться. Нащупав его, я говорил: «Мой бог не оставляет меня даже в моей темнице; это бог, который сам страдал и который может сжалиться надо мной. Величайшее из моих бедствий ничто в сравнении с тем, что Христос, претерпевший унижение за грехи людей, выстрадал за меня!». И я целовал лик его на распятии (нащупывая его в темноте губами) с таким горячим волнением, какого у меня никогда не бывало тогда, когда я видел его среди сияющих свечей, когда к нему поднимали остию, а вокруг все было окутано ароматным дымом, вздымавшимся из кадильниц, когда блистали всем своим великолепием одежды священников, а верующие благоговейно молились, недвижно простертые перед ним.
Были у меня и другие занятия, менее достойные, но неотвратимые. Гады, которыми кишела темная яма, куда я был брошен, заставляли меня все время держаться настороже, вызывая в душе чувство вражды, неотступной, жалкой, нелепой. Рогожа оказалась постеленной у самого театра военных действий. Я перенес ее в другое место, но гады не перестали меня преследовать. Тогда я положил ее вплотную к стене: прикосновение их раздувшихся скользких тел нередко будило меня среди ночи и еще чаще заставляло меня содрогаться от ужаса, когда я не спал, стоило мне только ощутить на себе их влажный холод. Я нападал на них, я старался напугать их звуком моего голоса, вооружался против них рогожей; но больше всего меня донимала необходимость постоянно защищать от их непрошенных вторжений хлеб и кружку с водой, куда они непременно всякий раз пытались залезть. Я принимал множество самых необходимых предосторожностей, и все напрасно, ибо ничто мне не помогало, но как-никак мне было чем себя занять. Уверяю вас, сэр,
Было у меня и еще одно времяпрепровождение — занятием я все же это никак не могу назвать. Помня, что час состоит из шестидесяти минут, а каждая минута — из шестидесяти секунд, я вообразил, что смогу отсчитывать время с такою же точностью, как и монастырские часы, и исчислять, сколько времени я провел в тюрьме и сколько его еще остается. Так вот я и сидел и считал до шестидесяти; меня, правда, все время разбирало сомнение, что я
На четвертый день (а я отсчитывал дни всякий раз, когда ко мне приходил монах) тот, как обычно, положил на камень хлеб и поставил кружку с водой, но почему-то медлил с уходом. Ему действительно не хотелось сообщать мне какие-либо известия, могущие заронить в мое сердце надежду; это было несовместимо ни с его положением, ни с этими обязанностями, которые порожденная монастырской жизнью нелепая озлобленность надоумила его возложить на себя как покаяние. Вы содрогаетесь, слыша это, сэр, но тем не менее это сущая правда: человек этот думал, что служит богу тем, что созерцает страдания себе подобного, которого заточили в тюрьму и обрекли на голод, беспросветный мрак и соседство со змеями. Теперь срок его покаяния окончился, и он отшатнулся от этого зрелища. Увы! Сколько лжи и фальши заключено в религии, которая считает, что умножая страдания других, мы этим приближаемся к тому богу, который хочет, чтобы каждый из нас был спасен. И, однако, именно этим занимаются в монастырях. Монах этот долго колебался, борясь с жестокостью своей натуры, и кончил тем, что ушел и запер за собой дверь, чтобы иметь возможность еще какое-то время помедлить. Быть может, в эти минуты он молился богу и просил его, продлевая мои страдания, облегчить все те, что выпали на его долю. Полагаю, что он был совершенно искренен; только если бы людей учили устремлять силы свои на
Не успел он вымолвить этих слов, как я вскочил и бросился вон оттуда и при этом так громко закричал, что, пораженный, он замер. Выражение каких-либо чувств — вещь очень необычная в монастырях, а выражение радости — это целое событие. Прежде чем он успел прийти в себя от удивления, я уже был в проходе, который вел в церковь, и среди монастырских стен, которые прежде были для меня