противоположных, то все, что могло вызвать ненависть к мужчине и презрение к женщине, как-то само собой воплощалось для нее в образе сторонников республики и пресвитерианской церкви. Таким образом, чувства ее и убеждения, силы ума и жизненные привычки — все направлялось по одному и тому же пути; и она не только не могла сколько-нибудь отклониться от этого пути сама, но не в состоянии была даже представить себе, что может существовать какой-то другой путь для тех, кто верит в бога или признает какую-либо человеческую власть. Представить себе, что можно ждать чего-то хорошего из ненавистного ей Назарета[566], ей было бы, вероятно, не легче, чем греческому или римскому географу отыскать Америку на карте древнего мира. Вот какова была Маргарет.
Элинор, напротив, выросла среди постоянных споров, ибо дом ее матери, где прошли первые годы ее жизни, был, как говорили тогда, «меняльною лавкою совести», и последователи различных вероисповеданий и толков проповедовали там каждый свое и вступали в споры друг с другом; поэтому еще с малолетства она поняла ту истину, что могут существовать различные мнения и противоположные взгляды. Она привыкла к тому, что все эти различные суждения и взгляды часто высказывались с самым неистовым ожесточением, и поэтому ей в отличие от Маргарет никогда не была свойственна та высокомерная аристократическая предвзятость, которая сметает все на своем пути и заставляет как благоденствующих, так и терпящих бедствие платить дань ее гордому торжеству. С тех пор как Элинор была допущена в дом деда, она сделалась еще более смиренной и терпеливой, еще более покорной и самоотверженной. Вынужденная выслушивать, как поносят дорогие ей взгляды и как унижают людей, которых она привыкла чтить, она сидела в молчаливой задумчивости; и, сопоставив противоположные крайности, которые ей выпало на долю увидеть, она пришла к правильному выводу, что каждая из сторон, как бы ни искажали ее побуждений страсть и корысть, заслуживает внимания и что если столкновение рождает такую силу мысли и действия, то это означает, что и в той и в другой есть нечто великое и благое. Не могла она и допустить, что все эти люди ясного ума и могучего духа останутся навеки противниками и что предназначение их именно таково; ей нравилось думать, что это дети, которые всего-навсего «сбились с пути» оттого, что стали возвращаться домой по тропинке, ведшей куда-то в сторону, и что они будут счастливы собраться снова в доме отца, озаренные светом его присутствия, и только улыбнутся, вспомнив о тех раздорах, которые разъединяли их в пути.
Несмотря на все то, что было привито ей в детстве, Элинор научилась ценить те преимущества, которые ей давало пребывание в доме покойного деда. Она любила литературу, особенно поэзию. Это была пылкая, наделенная богатым воображением натура, и ей по душе пришлись и раздолье живописных мест, окружавших замок, и рассказы о высоких деяниях, звучавшие в его стенах, на которые, казалось, откликался в них каждый камень, подтверждая истинность услышанных слов, и героические, рыцарственные характеры его обитателей. И когда они вспоминали о доблести и отваге своих далеких предков, что глядели на них с фамильных портретов, казалось, что те вот-вот сойдут к ним из золоченых рам и примут участие в разговоре. Как все это было не похоже на то, что она видела в детстве! Мрачные и тесные комнаты, где не было никакого убранства, где не пробуждалось никаких мыслей, кроме ужаса перед будущим. Нескладная одежда, суровые лица, обличительный тон и полемическая ярость хозяев или гостей вызывали в ней чувство, за которое она упрекала себя, но преодолеть которого не могла; и хотя она по-прежнему оставалась убежденною кальвинисткой и, строго придерживаясь своей веры, слушала, когда только могла, проповеди пасторов-диссидентов, в литературных вкусах своих она обрела ту утонченность, а в манерах — ту исполненную достоинства обходительность, какие пристало иметь молодой девушке, происходившей из рода Мортимеров.
При том что она была совершенно непохожа на свою двоюродную сестру, Элинор, как и та, была удивительно хороша собою. В пышной красоте Маргарет было какое-то ликующее торжество; в каждом движении ее ощущалась знающая себе цену стать, каждый взгляд требовал поклонения и в тот же миг неизменно его получал. В облике Элинор, бледной и задумчивой, было что-то трогательное; ее черные как смоль волосы в соответствии с модою тех времен бесчисленными локонами ниспадали с плеч, и казалось, что каждый из них завит самою природой; они так бережно обрамляли ее лицо, окутывали его такою легкой тенью, что можно было подумать, что это покрывало, под которым монахиня скрывает свои черты. Но, тряхнув головой, девушка вдруг откидывала их назад, и лицо ее озарялось тогда ярким блеском темных глаз, вспыхивавших, как звезды среди вечернего сумрака с его густеющими тенями. Одевалась она богато, ибо это предписывали вкусы и привычки миссис Анны: даже в самые тяжелые дни, которые переживала семья, та не позволяла себе никаких отступлений от строгой аристократической одежды и считала святотатством стать на молитву, даже если молитвы эти совершались в замковой зале, иначе чем в шелках и бархате, которые, подобно старинному вооружению, могли держаться прямо и им не было для этого нужды в человеческом теле. И в очертаниях стана Элинор, и в каждом ее движении, исполненном удивительной гармонии, была какая-то особая вкрадчивая мягкость; в прелестной улыбке ее был оттенок грусти, нежный голос ее был полон какого-то скрытого трепета, а взгляд, казалось, о чем-то молил, и надо было быть совершенно бездушным существом, чтобы на эту мольбу не откликнуться. Ни один из женских портретов Рембрандта с их единоборством света и тени, ни одна из запоминающихся выразительных фигур Гвидо[567], которые словно парят между землею и небом, не могли бы соперничать с Элинор ни цветом лица, ни очертаниями своих форм. Лицу ее не хватало лишь одного штриха, и штрих этот суждено было положить отнюдь не ее физической красоте, не формам ее и не краскам. Он пришел от чувства, чистого и сильного, глубокого и безотчетного. Это был тайный огонь, и он сиял у нее в глазах, и от него лицо ее казалось еще бледнее; он снедал ее сердце, а в воображении своем она, подобно несчастной царице в поэме Вергилия[568], сжимала в объятиях юного херувима; огонь этот оставался тайною даже для нее. Она знала, что ощущает какой-то жар, но не знала, что это такое.
Когда ее в первый раз привезли в замок и к ней с достаточным hauteur[569] отнеслись и дед и его сестра — они никак не могли забыть о низком происхождении и фанатических взглядах семьи ее отца, — она запомнила, что среди устрашающего величия и суровой сдержанности, которыми ее там встретили, ее двоюродный брат, Джон Сендел, был единственным, у кого нашлись для нее теплые слова и чей лучистый взгляд ободрил ее и утешил. В воспоминаниях ее он так и остался статным и обходительным юношей, который помогал ей во всем, что ей приходилось делать, и был товарищем ее детских игр.
Совсем еще молодым Джон Сендел по его собственной просьбе был послан на морскую службу и с тех пор ни разу не появлялся в замке. В годы Реставрации воспоминания о заслугах рода Мортимеров и доброе имя, которое юноша стяжал талантами своими и бесстрашием, обеспечили ему выдающееся положение во флоте. К этому времени Джон Сендел вырос в глазах семьи, которая вначале лишь снисходительно его терпела. Даже миссис Анна Мортимер и та начинала уже беспокоиться, когда долго не было известий об их храбром внуке Джоне. Когда она заговаривала о нем, Элинор устремляла на нее совсем особенный, пламенеющий взгляд: такими в летние вечера бывают закаты; но вместе с тем в ту же минуту ею овладевала какая-то тоска, все в ней словно замирало: она чувствовала, что не может ни думать, ни говорить, ни даже дышать, и ей становилось легче только тогда, когда она уходила к себе и заливалась слезами. Вскоре чувство это сменилось еще более глубокой тревогой. Началась война с Нидерландами[570], и имя капитана Джона Сендела, несмотря на его молодость, заняло видное место в ряду имен офицеров, принимавших участие в этой памятной кампании.
Миссис Анна, издавна привыкшая слышать, как с именами членов ее семьи связывают волнующие рассказы о героических подвигах, ощутила теперь тот подъем духа, который переживала в былые времена, но на этот раз он сочетался с более радостными мыслями и более благоприятными видами на будущее. Хоть она и была уже стара и силы начинали ей изменять, все заметили, что, когда в замок приходили сообщения о ходе войны и когда ей доводилось узнавать о том, как внук ее отличился в боях и какое видное положение он теперь занял, походка ее делалась твердой и упругой, высокая фигура ее начинала держаться прямо, как в дни молодости, а щеки порою зардевались тем ярким румянцем, какой некогда пробуждал в них шепот первой любви. Когда высокомерная Маргарет, разделяя тот всеобщий восторг, при котором все личное растворялось в славе семьи и отчизны, слышала об опасностях, которым подвергался ее двоюродный брат (которого она смутно помнила), она пребывала в гордой уверенности, что, будь она мужчиной и к тому же последним потомком рода Мортимеров, она встретила бы их с такой же отвагой. Элинор же только дрожала и плакала, а потом, когда оставалась одна, горячо молилась.