поэтому чувствовал себя обязанным по чести сделать так, чтобы они могли процветать на той почве, на которую он их пересадил.
Год спустя сестра, ее муж и четверо детей вернулись в Испанию. Ее звали Инеса, мужа ее — Вальберг. Это был трудолюбивый человек и отличный музыкант. Дарование его обеспечило ему место maestro di capella[478] при дворе герцога Саксонского; дети же его (сообразно средствам, которыми он располагал) были воспитаны так, чтобы любой из них мог в случае, например, его смерти или какого-нибудь несчастья заменить его или же просто получить место учителя музыки при дворе одного из немецких князей. Жили они с женой очень скромно и надеялись, что дети их талантами своими помогут им лучше обеспечить себя средствами к существованию, что теперь составляло предмет их неустанных забот и трудов.
Старший из сыновей по имени Эбергард унаследовал музыкальные способности отца. Дочери, Юлия и Инеса, были также очень музыкальны и, кроме того, отлично вышивали. Младший же сын, Мориц, доставлял всей семье попеременно то радость, то горе.
Долгие годы им приходилось бороться с трудностями, слишком мелкими, чтобы о них стоило говорить здесь подробно, но вместе с тем слишком жестокими для тех, кто сталкивается с ними ежедневно и ежечасно, чтобы можно было не почувствовать, сколь они тягостны, как вдруг неожиданное письмо, привезенное нарочным из Испании от их богатого родственника Гусмана, в котором он приглашал сестру и ее семью вернуться и объявлял ее наследницей всех своих неимоверных богатств, пробудило их силы, как первая летняя заря после полугодичной ночи пробуждает силы жалкого, съежившегося у себя в хижине от холода лапландца. Все невзгоды были сразу же забыты, все заботы отложены; семья расплатилась с теми немногими долгами, которые у нее были, и стала готовиться к отъезду в Испанию.
Итак, они отправились в Испанию и прибыли в город Севилью, где их сразу же встретило некое духовное лицо. Оно поставило их в известность о решении Гусмана никогда не видеться с оскорбившей его сестрой и ее семейством, но в то же время заверило приехавших о намерении старика всячески поддержать их и обеспечить всем необходимым до той поры, когда он умрет и они вступят в законное владение всеми его богатствами. Известие это огорчило их, и мать семейства заплакала, узнав, что брат, которого она помнила и все еще любила, не хочет ее видеть; священник же, стараясь смягчить исполнение возложенной на него тягостной миссии, обмолвился несколькими словами о том, что, согласись они отказаться от своих еретических воззрений, им было бы гораздо легче найти путь к сердцу своего богатого родича и он, может быть, не стал бы противиться встрече с ними. Последовавшее за этим глубокое молчание оказалось красноречивее всех слов, и священник ушел ни с чем.
Это была первая туча, омрачившая их надежды на счастье, которые окрылили их с той минуты, когда нарочный прибыл в Германию, и весь остаток вечера они просидели удрученные тем, что узнали. В уверенности, что его ожидает богатство, Вальберг не только перевез в Испанию детей, но и написал своим очень уже старым и жившим в большой бедности родителям, чтобы и они тоже приехали туда, и назначил им встречу в Севилье. А так как он продал принадлежавший ему в Германии дом со всей обстановкой, он смог послать им денег на немалые расходы, связанные со столь длительным путешествием. Теперь их ожидали с часу на час, и дети, сохранившие смутное, но благодарное воспоминание о благословении, полученном ими в самом раннем возрасте, о произносивших его дрожащих губах и крестивших их морщинистых руках, с радостью думали о предстоящем приезде стариков. «Не лучше было бы, если бы твои отец и мать оставались в Германии, а мы посылали им отсюда денег на жизнь, вместо того чтобы заставлять их в таком преклонном возрасте совершать столь утомительное путешествие?» — часто говорила Инеса мужу. А тот неизменно отвечал: «Пусть уж они лучше умрут у меня в доме, чем будут жить где-то среди чужих».
В этот вечер он, может быть, впервые начал понимать, сколь благоразумен был совет, данный ему женой; она это почувствовала, и свойственная ей деликатность не позволила ей больше напоминать об этом.
Было темно и холодно; совсем не такими бывают обычно ночи в Испании. Холод этот передавался и людям. Инеса сидела и работала молча; собравшиеся у окна дети шепотом сообщали друг другу свои надежды и планы, связанные с приездом стариков, а Вальберг, беспокойно расхаживавший по комнате, время от времени прислушивался к их шепоту и вздыхал.
На другой день небо было безоблачно и светило солнце. Священник явился к ним снова и, выразив сожаление по поводу того, что решение Гусмана непреклонно, уведомил их, что ему поручено выплатить им годичное содержание, и назвал сумму, показавшуюся им огромной; вторая сумма предназначалась на воспитание детей и говорила о поистине царской щедрости их благодетеля. Священник выдал им на руки подписанные чеки и удалился, предварительно еще раз заверив их, что после смерти Гусмана они будут неоспоримыми наследниками его богатств и что, коль скоро они будут жить все время в достатке, сетовать им ни на что не придется. Не успел священник уйти, как приехали престарелые родители Вальберга, несколько ослабевшие от усталости и радостного волнения, но вместе с тем достаточно бодрые, и все семейство уселось за показавшийся им роскошным обед в том безмятежном ожидании счастья, которое нередко бывает еще упоительнее, нежели обладание им.
— Я видел их тогда, — сказал незнакомец, прерывая свой рассказ, — я видел их вечером того самого дня, когда вся семья соединилась, и если бы какому-нибудь художнику захотелось изобразить картину семейного счастья, ему достаточно было бы наведаться для этого в дом Вальберга. Он и его жена сидели на конце стола; оба улыбались детям, а те в свою очередь отвечали им улыбкой, и ко всему этому не примешивалась ни одна тревожная мысль, будь то раздражение от какой-нибудь мелкой неприятности в настоящем или тягостное предчувствие несчастья в будущем —
Этим девочкам очень рано привелось испытать на себе гнетущее действие тех тягот, которые приходилось переживать их родителям; самые нежные годы детства уже научили их боязливей походке, шепоту, тревожным, вопрошающим взглядам, словом, всему тому, чему постоянная нужда в семье научает даже детей и что родителям их бывает особенно горько видеть. Теперь же ничто не сдерживало их порывы, и улыбка, редкая гостья у них на губах, начинала уже привыкать к ним и чувствовать себя там как дома, робость же их прежних привычек теперь только приятно оттеняла присущий поре молодости и счастья избыток чувств. Прямо напротив этой группы, где яркость красок сочеталась с удивительной нежностью теней, сидели старики — престарелые дед и бабка. Контраст был разителен; не было ни одного связующего звена, ничего, что могло бы как-то сблизить тех и других; от самых ранних и прелестных весенних цветов вы попадали к цветам увядшим и примятым к земле холодным дыханием зимы. Но в облике этих стариков было все же нечто такое, что ласкало взор; Тенирс и Воуверман[480] оценили бы и их сухопарые строгие фигуры, и старинную одежду больше, нежели очарование юности и нарядные одеяния их внуков. Оба были одеты весьма странно — на немецкий лад; на старике была душегрейка и шапочка, а на старухе — плоеный воротник, корсаж и похожий на скуфейку чепец с длинными крыльями, сквозь которые видны были пряди седых, но очень длинных волос, обрамлявших изрытые морщинами щеки; лица обоих светились радостной улыбкой, напоминавшей собою холодную улыбку, какою озаряет зимние долины заходящее солнце. Они не могли расслышать милых настояний сына и невестки угощаться