который, издеваясь над своим пленником, спрашивает его, действительно ли он так крепко закован в цепи.
— Да ведь ты же меня не любишь, — говорил он, — ты же никак не можешь любить меня. В вашей счастливой христианской стране для того, чтобы появилась любовь, нужны тонкий вкус, соответствие привычек, счастливое единство целей, мыслей, чаяний и чувств, которые, выражаясь высоким языком еврейского поэта (вернее, пророка)[441], «говорят и свидетельствуют друг другу; и хотя у них нет ни языка, ни наречия, некий голос слышен среди них». Как можно любить того, кто так отвратителен с виду, у кого такие странные привычки, такие дикие и необъяснимые чувства, того, чья жизнь, назначение которой непостижимо, полна ужасов и кто этих ужасов не боится? Нет, — добавил он решительно и печально, — ты никак не можешь любить меня в тех обстоятельствах, в которых сейчас живешь. Когда-то могла, но то прошло. Теперь ты крещеная дочь католической церкви, ты принадлежишь цивилизованному обществу, у тебя есть родители, и семья твоя не захочет признать чужестранца. А раз так, то что же может у нас быть с тобой общего, Исидора? Или, как бы сказал твой отец Иосиф (если он настолько знает греческий язык), ?? ???? ??? ????[442]
— Я любила тебя, — ответила девушка, и голос ее был так же чист, тверд и нежен, как тогда, когда она была единственной богиней своего сказочного, цветущего острова, — я любила тебя прежде, чем стала христианкой. Меня заставили изменить моей вере, но никто не может заставить меня изменить моему сердцу. Я люблю тебя и сейчас. Я буду твоей навеки! И на берегу пустынного острова, и за решеткой моей христианской тюрьмы я повторяю все те же слова. Что еще может сделать женщина, что может мужчина при всех прославленных преимуществах характера его и чувств (о которых я узнала только тогда, когда сделалась христианкой и стала жить в Европе)? Ты только оскорбляешь меня, когда начинаешь сомневаться в чувстве, в котором тебе не худо было бы разобраться пристальнее, потому что ты не испытывал его и не можешь его понять. Так скажи мне,
— Что такое любовь? — повторил Мельмот, — ты это хочешь знать?
— Ты сомневаешься в том, что я тебя люблю, — продолжала Исидора, — так скажи же мне сам, что такое любовь.
— Ты задала мне задачу, — сказал Мельмот с невеселой усмешкой, — которая столь сродни чувствам моим и образу мыслей, что, разумеется, я решу ее так, как никто другой. Любить, прелестная Исидора, означает жить в мире, который создает себе твое сердце и чьи формы и краски столь же ярки, сколь и иллюзорны и далеки от жизни. Для тех, кто любит, не существует ни дня, ни ночи, ни лета, ни зимы, ни общества, ни одиночества. В их упоительной, но призрачной жизни есть только два периода, которые в сердечном календаре обозначаются двумя словами:
— Тогда, значит, я люблю, — подумала Исидора.
— Любить, — продолжал Мельмот, — означает жить в вечном противоречии: чувствовать, что разлука с любимым непереносима, и вместе с тем быть обреченным на то, что присутствие его становится едва ли не столь же мучительным. Когда его нет, тобой овладевают тысячи мыслей, и ты мечтаешь о том, как радостно будет встретить его и все ему рассказать, но встреча эта приходит — и ты вдруг ощущаешь неимоверную и необъяснимую робость и бываешь не в состоянии ничего выразить словами. Красноречие, которое приходит к тому, кто расстается с любимым существом, обертывается при появлении его немотой; ты ждешь часа его возвращения, зари некоей новой жизни, а когда час этот настает, ты чувствуешь, как все те силы, которые он должен был в тебе пробудить, вдруг замирают. Ты становишься той статуей, которая встречает восход солнца, но не откликается на него звуками музыки [443]; ты ждешь его светлого взгляда, как путник в пустыне ждет первых лучей восходящего солнца; когда же оно изливает свои лучи на пробудившийся мир, то он слабеет от непереносимой силы этого слепящего света и уже, кажется, хочет, чтобы поскорее наступила ночь. Вот что такое любовь!
— Тогда, должно быть, я действительно люблю, — едва слышно сказала Исидора.
— Ты чувствуешь, — продолжал Мельмот, и голос его звучал все громче, — что вся жизнь твоя поглощена его жизнью, что ты не ощущаешь ничьего присутствия рядом, а только его присутствие, что тебя радуют только его радости, что страдать ты способна только тогда, когда страдает он, что ты
— Значит, я люблю, — сказала Исидора; это было действительно страшное признание, она вся задрожала, и из глаз ее хлынули слезы, — я ведь позабыла обо всех узах родства, которыми, как мне говорили, я связана с людьми. Я позабыла о стране, где я, по их словам, родилась. Я откажусь, если это понадобится, от отца и матери, от моей отчизны, от всего, к чему я привыкла, — от мыслей, которым меня научили, от религии, которую я… Нет! Нет! О господи! Спаситель! — вскричала она, отойдя от окна и припадая к распятию. — Никогда я не отрекусь от тебя! Никогда! Ты не оставишь меня в смертный час! Ты не покинешь меня в часы испытаний! Ты и сейчас придешь мне на помощь!
При свете горевших у нее в комнате восковых свечей Мельмот увидел, как она стала на колени перед распятием. Он мог ощутить ее тревогу по тому, как вздымалась ее трепетная грудь; сложенные руки, казалось, молили господа помочь ей справиться с этим непокорным сердцем, которое никак не удавалось унять, а потом эти же руки сжимались крепче и, поднятые ввысь, просили у него прощения за то, что напрасно противились порывам чувства. Он увидел, с каким исступленным, но глубоким благоговением она припадала к распятию, и, увидев, содрогнулся. Самому ему никогда не случалось смотреть на этот символ: он тотчас же отводил глаза в сторону, но теперь он долго глядел на припавшую к нему фигуру девушки — и никак не мог от нее оторваться. Казалось, что в эти минуты дьявольское начало, управлявшее всей его жизнью, потеряло вдруг свою власть над ним и он просто любуется ее красотой. Она была простерта на полу; пышные одежды ее ниспадали подобно покрову на неприкосновенной святыне; светлые волосы рассыпались по обнаженным плечам; руки были сложены в исступленной мольбе, взгляд был так чист, что позволял отождествить творение и творца; казалось, что перед вами не человеческое существо, а воплощение духа молитвы, что уста эти не могут ничем себя осквернить. Мельмот все это видел и, понимая, что ему никогда не достанется эта красота, отвернулся от нее в горечи и тоске, и лунный луч, озаривший его горевшие глаза, не увидел в них ни единой слезинки.
Если бы он еще немного помедлил, он, может быть, заметил бы перемену в выражении ее лица: если бы даже она ничего не пробудила у него в сердце, она польстила бы его гордости. Он мог бы заметить в ней ту глубокую и гибельную поглощенность души, бесповоротно решившей проникнуть в тайны любви или религии и готовой отдаться сполна, то
Прошло еще несколько минут, и Исидора поднялась с колен. Вид у нее был теперь более спокойный и отрешенный. Была в ней и та решимость, которую искреннее обращение к Вседержителю неизменно придает даже самому слабому из его созданий.
Вернувшись на свое прежнее место под окном, Мельмот какое-то время смотрел на нее со смешанным чувством сострадания и удивления; усилием воли он, однако, сумел подавить в себе и то и другое и нетерпеливо спросил: