комнате стало совсем темно, и голос Эсы доносился словно из другого мира.

— То, что я скажу сейчас, вас, наверное, шокирует. Я понимал О'Келли. Я понимал его и его аргументы, а это две разные вещи. Если они ей что-нибудь вколют и выкачают все из ее памяти, то все мы окажемся под угрозой, около двухсот человек. И многократно больше, если допросят каждого по отдельности. Такого невозможно себе даже представить. Вообразить хоть малую толику опасности, и каждый скажет: ее надо убрать.

В этом смысле я понимал О'Келли. И сегодня не боюсь сказать: эта смерть была бы оправдана. Кто говорит обратное, тот все упрощает. Недостаток воображения, на мой взгляд. Чистые руки как высший принцип — я нахожу это отвратительным.

Я думаю, Амадеу в этом деле не мог мыслить здраво. Он видел перед собой ее сияющие глаза, необыкновенный, почти азиатский цвет лица, заразительный смех, покачивающуюся походку — и не хотел, чтобы все это перестало существовать. Он не мог этого хотеть, и я рад, что не мог, потому что все другое сделало бы его монстром, монстром самоотречения.

О'Келли — наоборот. Я подозреваю, что он видел в таком разрешении ситуации еще и освобождение от мук, от терзаний оттого, что не знает, как удержать Эстефанию, когда страсть влечет ее к Амадеу. И в этом я понимал его, но иначе, не одобряя, а сочувствуя. Потому что в его страданиях я узнал себя. Давным-давно меня тоже бросила женщина ради другого, и она так же принесла в мою жизнь музыку, только не Баха, как у О'Келли, а Шуберта. Я знал, как легко поддаться таким мечтаниям об избавлении, и знал, как истово разум подсовывает оправдания таким планам.

И именно по этой причине я решил помешать О'Келли. Я забрал девочку из ее убежища и привел в голубую практику. Адриана возненавидела меня за это, но она ненавидела меня и раньше, полагая, что это я был тем человеком, который увел у нее брата в Сопротивление.

Я поговорил с людьми, которые знали границу как свои пять пальцев, и проинструктировал Амадеу. Его не было неделю. Когда он вернулся, сразу слег. Эстефанию я больше никогда не видел.

Меня вскоре после этого схватили, но к ней это не имело никакого отношения. Должно быть, она приезжала на похороны Амадеу. Много позже я слышал, что она работала в Саламанке, доцентом истории.

С О'Келли на протяжении десяти лет мы не обменялись ни словом. Сегодня, наверное, могли бы, но мы не ищем встречи друг с другом. Он знает, что я тогда обо всем этом думал, а это не облегчает общение.

Эса глубоко затянулся, огонек пробежал далеко по сигарете и ярко осветил темноту. Он закашлялся.

— Каждый раз, когда Амадеу навещал меня в тюрьме, меня подмывало спросить его об О'Келли, об их дружбе. Но я не решался. Амадеу никогда никому не угрожал — это было его кредо. Но он, не осознавая этого, сам был угрозой. Угрозой взорваться на глазах у других. Хорхе я тоже не мог спросить. Может быть, теперь, тридцать с лишним лет спустя, не знаю… Может ли дружба такое выдержать?

Когда меня выпустили, я навел справки о профессоре. Со дня его ареста о нем никто больше не слышал. Эти изверги! Таррафал. Вы знаете о Таррафале? Я брал в расчет, что и меня туда отправят. Салазар одряхлел, и PIDE творила, что хотела. Думаю, помог случай, что я туда не попал, случай — брат произвола. Тогда бы я бился головой о стену камеры, пока не проломил ее — так я себе решил.

Повисла тишина. Грегориус не знал, что сказать.

В конце концов Эса встал и зажег свет. Он потер глаза и сделал первый ход, каким обычно начинал партию. Они доиграли до четвертого хода, как вдруг Эса отодвинул доску в сторону. Оба встали. Эса вынул руки из карманов вязаной кофты. Мужчины сделали шаг друг к другу и обнялись. Тело Эсы содрогнулось, глухой звериный звук вырвался из его горла. Потом он разом ослабел и прижался к Грегориусу. Грегориус погладил старика по голове. Когда он тихонько открывал дверь, Эса стоял у окна и смотрел в ночь.

32

Грегориус стоял в салоне дома Силвейры и рассматривал фотографии — ряд снимков с большого приема. Господа в визитках, дамы в длинных вечерних платьях со шлейфами по паркету. Жозе Антониу да Силвейра тоже был тут, моложе на много лет, в сопровождении своей жены, пышной блондинки, напомнившей Грегориусу Аниту Экберг в Фонтана-ди-Треви в феллиниевской «Сладкой жизни». Детишки, семь или восемь, гонялись друг за другом под бесконечно длинным столом с закусками. Над одним из столов — фамильный герб: серебряный медведь с широкой красной лентой. На следующей фотографии все сидят в салоне и слушают игру молодой женщины за роялем, женщины алебастровой красоты, отдаленно напоминающей безымянную португалку на мосту Кирхенфельдбрюке.

После возвращения на виллу Грегориус долго сидел на кровати, дожидаясь, пока потрясение от прощания с Жуаном Эсой пойдет на убыль. Звериный возглас из его горла, немое рыдание, крик о помощи, воспоминания о пытках — все это никогда не стереть из его памяти. Ему хотелось заглотить в себя столько горячего чая, чтобы он смыл боль из груди Эсы.

Постепенно ему удалось сосредоточиться на деталях истории с Эстефанией Эспинозой.

Саламанка. Она стала доцентом в университете Саламанки. Вокзальная табличка с темным средневековым именем встала перед его глазами. Потом табличка пропала и появилась сцена, которую описал патер Бартоломеу, как О'Келли и женщина, не глядя друг на друга, подошли к могиле Праду и встали над ней. «То, что они избегали смотреть друг на друга, связывало их еще большей близостью, чем скрещенные взгляды».

Грегориус распаковал чемодан и поставил книги на полку. В доме было очень тихо. Жульета уже ушла, оставив на кухонном столе записку, где найти приготовленную еду. Грегориус еще никогда не бывал в доме вроде этого, и сейчас ему все здесь казалось запретным, даже шорох его шагов. Выключатель за выключателем он зажег повсюду свет. Столовая, где они вместе ужинали. Ванная. Даже в кабинет Силвейры он бросил короткий взгляд, чтобы тут же снова закрыть дверь.

И вот он стоит в салоне, где они пили кофе, и громко произносит «nobreza». Звучание слова понравилось ему, страшно понравилось, и он повторил его еще несколько раз. Он вдруг подумал, что и слово «аристократия» ему всегда нравилось, оно было наполнено проистекающим из него благородством. Другое дело девичья фамилия Флоранс Л'Аронж — она никогда не вызывала у него мысли об аристократичности, да и сама она не придавала ей особого значения. Люсьен фон Граффенрид: древний аристократический бернский род — тут Грегориусу приходит на ум безупречная структура песчаника или изгиб улицы Герехтихкайтгассе,[94] вспоминается, что один из фон Граффенридов сыграл какую-то неясную роль в Бейруте.

И, разумеется, Эва фон Муральт, Неверояшка. Это была просто вечеринка одноклассников в ее доме — никакого сравнения с приемом на фотографиях Силвейры — и все-таки… «Невероятно!» — воскликнула Эва, когда кто-то из ребят спросил ее, правда ли, что титул можно купить. «Невероятно!» — воскликнула она и тогда, когда Грегориус под конец хотел вымыть посуду.

Коллекция пластинок Силвейры производила впечатление покрывшейся пылью, как будто тот период, когда музыка играла какую-то роль в его жизни, был давно позади. Грегориус нашел Берлиоза. «Летние ночи», «Прекрасная путешественница» и «Смерть Офелии» — вещи, которые любил Праду, потому что они напоминали ему о Фатиме. «Эстефания была его шансом выйти наконец из-под судилища на свободный горячий простор жизни».

Мария Жуан. Грегориус должен наконец ее найти. Если кто и знал, что тогда произошло во время бегства, и почему Праду вернулся больным, то это она.

Он провел беспокойную ночь, то и дело просыпаясь от малейшего шороха. Обрывочные сновидения были похожи друг на друга: они кишели аристократичными дамами, лимузинами и шоферами. И все гнались за Эстефанией. Они гнались, хоть он и не видел этого. Когда он проснулся, сердце выскакивало из груди. Поборов головокружение, в пять утра он сел на кухне за второе письмо, которое принесла Адриана.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату