делает, и все-таки осознает не до конца. Боялся за тонкокожего искателя приключений, чья ранимость ничем не уступала силе слов. Но я испытывал страх и за нас всех, которые, возможно, не доросли до них. Учителя сидели, словно кол проглотили. Некоторые закрыли глаза и казались погруженными в сооружение защитного вала против ураганного огня кощунственных обвинений, бастиона против богохульства, немыслимого в этих стенах. Смогут ли они потом говорить с ним? Сумеют ли противостоять искушению, защищаясь снисходительностью, снова низвести его на уровень несмышленого ребенка?

Последняя фраза — сами увидите — содержала угрозу, умилительную, но и тревожащую, поскольку за ней угадывался вулкан, готовый извергнуть огонь; а если этого и не случится, то может сам захлебнуться этим жаром. Амадеу произнес ее негромко, не потрясая кулаками, эту угрозу, а тихо, почти мягко. Я и сегодня не уверен, было ли это чистым расчетом еще больше усилить воздействие речи, или ему вдруг, после всей твердости, с которой он отважно и решительно бросал слова в звенящую тишину, изменило мужество, и мягкостью в голосе он хотел заранее попросить прощения. Разумеется, не намеренно, подспудно — он уже был предельно чутким к внешнему миру, но еще не так к своему внутреннему. Последнее слово отзвучало. Никто не шевельнулся. Амадеу брал листы медленно, не поднимая взгляда от кафедры. Больше складывать было нечего. И делать было нечего, абсолютно нечего. Но нельзя же просто так взять и уйти из-за такой кафедры, после такой речи, не дождавшись реакции публики, любой. Это было бы поражением, худшим из худших — как если бы он вообще ничего не говорил.

Меня подмывало встать и захлопать. Хотя бы за ораторское искусство в этой безрассудно смелой речи. Но тут я почувствовал, что нельзя осыпать аплодисментами богохульство, как бы отшлифовано оно ни было. Никому это не дозволено, тем более пастору, служителю Божию. Так что я остался сидеть. Секунды убегали. Еще немного, и это станет катастрофой, для него и для нас. Амадеу поднял голову и выпрямил спину. Его взгляд проследовал к оконным витражам и там остановился. Это не было умыслом или театральной уловкой. Это было совершенно непреднамеренно и служило хорошей иллюстрацией — вы сами это увидите — к его речи. Он показал, что сам и есть эта речь.

Может быть, и этого было бы достаточно, чтобы сломать лед. Но тут произошло нечто, что все в зале восприняли как насмешливый аргумент Господа: где-то залаяла собака. Сначала короткий отрывистый лай, словно обругивающий нас всех за мелочное, лишенное остроумия молчание. Затем лай перешел в протяжный вой, уже относящийся к жалкой несостоятельности самой темы.

Хорхе О'Келли разразился громовым хохотом. А через несколько секунд замешательства за ним последовали и остальные. Думаю, Амадеу на мгновение растерялся — он мог рассчитывать на что угодно, но только не на смех. Однако смеяться начал Хорхе, а это значило, что все в порядке. Улыбка, появившаяся на напряженном лице оратора, была несколько вымученной, но он держал ее, пока под лай присоединившихся к первому всех псов округи спускался с кафедры.

Только теперь сеньор Кортиш, ректор, вышел из оцепенения. Он поднялся со своей скамьи, торжественным шагом направился к выпускнику и пожал ему руку. Можно ли по рукопожатию понять, насколько человек радуется, что оно последнее?

Сеньор Кортиш сказал Амадеу и несколько слов, которые, правда, потонули в собачьем вое. Амадеу что-то отвечал и, пока говорил, обрел свою обычную самоуверенность — это было видно по жесту, которым он положил скандальный манускрипт в карман сюртука. Нет, это не было попыткой незаметно спрятать улику, а движением, каким помещают нечто дорогое и ценное в надежное место. Под конец он склонил голову, посмотрел ректору прямо в глаза и направился к двери, где его уже поджидал Хорхе. О'Келли обнял друга за плечи и потянул из зала.

Потом я видел их в парке. Хорхе что-то говорил, яростно жестикулируя, Амадеу внимательно слушал. Это напомнило мне разбор тренера со своим подопечным игры после ее окончания. Тут показалась Мария Жуан. Хорхе обеими руками обнял Амадеу за плечи и со смехом подтолкнул в сторону девушки.

В учительской о речи почти не говорили. Не могу сказать, чтобы это было заговором молчания. Скорее не находилось слов или верного тона, чтобы обсудить ее. И многие были счастливы, что в те дни стояла невыносимая жара. Вместо «Невозможно!» или «Это уж чересчур!» они могли восклицать: «Ну и дьявольское пекло!».

19

«Как такое возможно, — думал Грегориус, — что вот сейчас он трясется на трамвайчике столетней давности по вечернему Лиссабону и при этом испытывает чувство, будто с тридцативосьмилетним опозданием начинает путь на Исфахан?» Возвращаясь от патера Бартоломеу, он вышел раньше и наконец забрал в книжном магазине трагедии Эсхила и стихи Горация. По дороге к отелю что-то постоянно мешало ему, его шаг все замедлялся и сбивался. Пришлось несколько минут постоять возле ларька, где жарили цыплят, борясь с дурнотой от отвратительного чада. Ему вдруг показалось важным остановиться именно сейчас, чтобы выловить то, что из глубин души рвалось наружу. Разве когда-нибудь прежде он пытался с таким рвением встать на собственный след?

«Он был предельно чуток к внешнему миру, но еще не к своему внутреннему». В этой фразе патера Бартоломеу, сказанной о Праду, звучало что-то само собой разумеющееся. Будто каждому взрослому человеку без всяческих затруднений известна грань между внутренней и внешней чуткостью. Portugues. Грегориус отчетливо увидел перед собой португалку на мосту, как она подтянулась на руках, чуть не выскользнув из собственных туфель. «Эстефания Эспиноза. Само имя как стихотворение, правда? — сказал в ту ночь Праду. — За границу. Через горы. Не спрашивайте, куда». И вдруг, сам не зная откуда, Грегориус точно знал, что шевельнулось в нем, не сразу распознанное: он не хотел читать речь Праду в гостиничном номере; это надо сделать в заброшенном лицее, там, где она и была произнесена. Там, где по сию пору в выдвижном ящике стола лежит Библия на древнееврейском, завернутая в его пуловер. Там, где обитают крысы и летучие мыши.

Почему это, наверное, абсурдное, но в принципе безобидное желание представлялось ему исключительно важным? Откуда взялось ощущение, что решение свернуть с пути и вернуться к трамвайной остановке повлечет за собой далеко идущие последствия? Прямо перед самым закрытием он успел прошмыгнуть в скобяную лавку и купил самый мощный фонарик из всех, что были в продаже. И вот он снова сидит в старом вагончике и трясется к станции метро, которое вынесет его к лицею.

Покинутое здание лицея выглядело в кромешной тьме парка таким заброшенным, как еще никакое другое в его жизни. Отправляясь сюда, он держал в памяти солнечный луч, блуждавший в полдень по кабинету сеньора Кортиша. То, что теперь предстало его взору, было даже не зданием, а затонувшим кораблем, тихо лежащим на дне морском, потерянным для людей и нетронутым временем.

Грегориус сел на камень. Ему вспомнился один ученик из бернской гимназии, когда-то давным-давно ночью пробравшийся в кабинет ректора. Он до утра названивал по всему миру, чтобы «отомстить». Да, Ганс Гмюр звали его, и имя свое он носил как гарроту. Грегориус оплатил все звонки из своего кармана, с трудом уговорив ректора не поднимать шума. Потом он встретил Гмюра в городе и попытался выяснить, за что же тот хотел отомстить. Но ничего не вышло. «Отомстить и все», — упрямо талдычил парень. Он вяло жевал яблочный пирог, а самого его грызла затаенная обида, которая, наверное, родилась вместе с ним. Когда они разошлись, Грегориус долго смотрел ему вслед.

«А знаешь, я почти восхищаюсь им, — сказал он как-то Флоранс. — А может, и завидую. Представь себе: сидит он за ректорским столом и звонит на разные континенты, только в посольства, где говорят по- немецки. В Сидней, Сантьяго, даже в Пекин. И не потому, что ему надо что-то сказать, ровно ничего. Просто набрать номер, слушать шорохи на линии и ощущать, как истекают дьявольски дорогие секунды. Ну разве не грандиозная задумка?!

«И это говоришь ты? Ты, который рад бы оплатить свои счета еще до того, как они выписаны? Лишь бы ни у кого не оказаться в долгу?»

«Именно, — сказал он. — Именно я».

Флоранс только молча поправила свои чересчур модные очки. Она всегда так делала, если не понимала его.

Грегориус включил фонарик и за его лучом последовал к входным дверям. В темноте скрип ржавых

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату