16 апреля записано:
'День Светлого Христова Воскресения. Подносил, вместо генерал-прокурора, вазы с фарфоровыми яйцами'.[13]
Фарфоровые яйца, которые поднес Храповицкий императрице, — это для христосованья ее с придворными.
Государыне с вечера несколько нездоровилось, и потому большой выход в Светлое Воскресенье назначен был попозже, в 12 часов. До выхода же государыня оставалась в кабинете и занималась делами.
— Это мое лекарство, — сказала она Храповицкому, с помощью Захара расставлявшему вазы с яйцами, указывая на кипу пакетов, лежавших на ее письменном столе.
— Хорошо лекарство, — проворчал про себя Захар.
— Ты что, старый воркун? — улыбнулась императрица.
— Не бережете вы себя, вот что!
— Как не берегу?
— А так, все бумаги да бумаги: и день и ночь читаете и пишете… Иной бы хоть для Светлого Христова Воскресенья постыдился с бумагами-то возжаться, а у тебя вон что наложено на столе!
Императрица улыбнулась: она знала привычки старого слуги постоянно ворчать для ее же пользы.
— А как же быть-то, Захарушка? — оправдывалась она. — Всякий хозяин должен свое хозяйство блюсти. А у меня хозяйство, сам знаешь, не маленькое.
— А слуги на что? Слуг у тебя немало: вон князь Григорий Александрович, Вяземский-князь, Александр Алексеевич, Безбородко-граф, Александр Андреевич, вот их милость, Александр Васильевич (он указал на Храповицкого), — слуги все хорошие.
— Так-то так, Захар, — ответила императрица, — да и у каждого из них свое дело есть.
— Что ж, и пущай, только бы не тебе самой все писать да читать.
— А что?
— Тяжелое это дело, читать: у меня зараз голова заболит.
— У меня не болит.
— Сказывай! Пущай бы они, министры, читали да писали, а вы бы, матушка, только приказывали — на то вы и царица. Вон блаженныя памяти государыня Елизавета Петровна — та ничего не читала и не писала, а вон же царствовала.
Императрица не нашлась, что отвечать на это, и постаралась переменить разговор.
— Что это Марья Савишна долго нейдет? — сказала она, о чем-то задумавшись.
— У нее, матушка государыня, дело есть, — отвечал Захар.
— Какое дело?
— Она там Александру Матвеичу голову мылит.
— За что?
— Не знаю… Слышал только, проходя мимо, что бранит его за плащаницу.
— Как за плащаницу?
— Да говорит, что, стоя вчера у плащаницы, в церкви, с кем-то перемигивался, да и к плащанице, говорит, вместе прикладывались; это, говорит, только бесстыдники делают так во храме Божьем.
Слова Захара, видимо, произвели на императрицу тяжелое впечатление. Ей самой вчера в церкви показалось, что Мамонов часто переглядывался с молоденькой фрейлиной, с княжной Дарьей Щербатовой, и действительно, они вместе прикладывались к плащанице и очень близко друг к дружке, а когда они, приложившись к плащанице, поднялись, то он был очень бледен и взволнован, избегал взглядов императрицы, а княжна поднялась вся пунцовая — молодое, хорошенькое личико пожаром пылало. Вечером же он сказался больным и совсем не приходил.
Так не от дел нездоровилось государыне, как думал Захар, а от чего-то другого.
'Может, это и неправда… так, пошутил… Впрочем, молодость… Лучше примусь за свои лекарства, вон их сколько на столе!..'
И императрица взяла верхний пакет.
— В собственные руки, — тихо прочла она, — от московского главнокомандующего.
Она торопливо вскрыла пакет и пробежала бумагу. На лице ее показалась улыбка.
— В Москве австрийский император, — сказала она Храповицкому.
У того на лице выразилось почтительное изумление, почти столбняк.
— Иосиф Второй в Москве, — с улыбкой повторила императрица.
То же тупое изумление на лице Храповицкого. Однако Захара это не удивило.
— Понравилось, значит, матушка, у нас, — сказал он, еще раз обтирая полотенцем вазы с яйцами.
— Ну теперь уже не понравится больше.
— Отчего, государыня?
— Там его Еропкин под арест засадил.
Теперь пришла очередь и Захару удивляться:
— Как же так, государыня? Он нам за это войну объявит.
— Не бойся, Захарушка, это такой же император, как у нас был Емелька Пугачев.
— Так, стало, самозванец, матушка?
— Самозванец, какой-то барон фон Вульф, спьяну назвал себя австрийским императором, и его за это и заарестовали.
— И поделом.
В это время в кабинет вошел Лев Александрович Нарышкин в полной парадной форме, а за ним четыре камер-лакея несли на носилках исполинское красное яйцо аршина в два длиною и полтора в округлости.
— Что это, Левушка? — улыбнулась императрица.
— Красное яичко вам, матушка государыня, — отвечал серьезно Нарышкин, — пришел похристосоваться с вами.
— Очень рада… Только и яйцо уж у тебя…
— Большое яйцо, великое, как и сама ты, матушка, великая.
— Ох, льстишь ты мне, разбойник, — смеялась Екатерина.
— Не льщу, матушка, а правду говорю.
Камер-лакеи бережно положили яйцо на стол и удалились.
— Ну, похристосуемся же, — сказала Екатерина, — Христос воскресе!
— Воистину воскресе!
— А вот тебе яичко.
— А вот тебе, матушка.
Все подошли к чудовищному яйцу. Вдруг верхняя половина его сама собой открылась, и оттуда выглянуло прелестное розовое личико белокурого мальчика лет десяти.
— Баба! — радостно закричал мальчик, выскакивая из яйца и бросаясь со стола прямо на шею императрице. — Баба милая!
— Саша! Голубчик мой! — воскликнула со слезами государыня.
Это был великий князь Александр Павлович, любимый внучек Екатерины. Ему шел теперь одиннадцатый год, и он был очень живой, очаровательный ребенок. Сама императрица говорила однажды Храповицкому:
— Александр сколько ростом, столько же душевными качествами и остротою превосходит Константина, который и в росте, и в учении от него отстает.[14]
Повиснув у бабушки на шее, он твердил:
— Ах, баба милая, как я рад, как рад, что раньше всех похристосовался с тобой.
Императрица гладила и целовала его.
— И точно, уж лучшего яичка мне никто не даст, — говорила она. — Спасибо, Лев